«Представление у него о сказке было самое реалистическое. Свое отношение к ней он выразил однажды в стильной поговорке: «песня — быль, сказка — врач». Несмотря на это, он ценил народный сказочный вымысел, как продукт вольного творческого человеческого ума, перед которым он, по своему, преклонялся и как сюжет многообразного воображения, на канве которого и его, Чимы, фантазия могла, не стесняясь, вышивать цветистые узоры собственных картин и положений... В сказке он упражнял свою речь, красовался ее благозвучностью и гладкостью или рифмой, вычурностью и образностью выражений, которые он сам творил или черпал в сказочном стиле неведомого творца. Способ изложения сказки показывал уменье Чимы распорядиться сказочным материалом так, чтобы видны были и начало и конец сказки, да и середка стояла бы у места, в непосредственной связи с предыдущим и последующим» («Жив. Стар.» 1912, II—IV; стр. 353—354).
Е. М. Кокорин (Чима слепой).
Как уже сказано, от Чимы записано и опубликовано две сказки: «Иван-Кобыльников сын» и «Иван-царской сын золотых кудрей (он 30 лет в рыбе был)». Любопытен этот выбор сюжетов, с которых он начал свои рассказы. Известно, что хорошие сказочники, по большей части, начинают сообщение своих текстов с тех сказок, которые они почему-либо более любят или считают более интересными и значительными. Обе рассказанные им сказки объединены одной темой: это — сказки о чудесно родившихся сыновьях, один от кобылы, другой — от рыбы. Здесь сказалась тесная связь со средой, с этим далеким миром русского населения, живущего в тунгусском окружении и впитавшего в себя многие черты его мироввоззрения. Великолепно рассказанная завязка в первой сказке — о рождении сына от кобылы особенно характерна для этого миропонимания.
Как отмечает собиратель, «здесь слышится отзвук первобытного верования в совершение чуда в зависимости от соприкосновения с телом или какой-нибудь вещью умершего... Что-нибудь в этом роде ангарцы могли слышать от ангарских же тунгусов. Кто-то из них, вдохновенный подобным поверьем, изложил его образно и ввел, как занимательный «начин» в готовую форму русской сказки» («Жив. Ст.» 1912, II—IV; стр. 356).
Действительно, в не-сибирских вариантах мы не встречаем ничего подобного.
Чрезвычайно богата сказка и специфическим местным материалом: ла̀баз, могила тунгуса, юрты, совместное житье трех семей в юрте и особенно замечательная картина наказания жены Ивана Кобыльникова. Обычно, во всех сказках этого типа невеста или жена обманутого и покинутого богатыря сдается под влиянием угроз, подтверждая обман насильника и его право над собой (примеры можно найти и в настоящем сборнике, см. № 5). Чима резко порывает с этой традицией и заставляет свою героиню-сибирячку до конца оставаться верной своему мужу, терпя за это жестокое издевательство. Картина этих издевательств носит резко выраженный местный колорит. «Стали они ее карать. Где корьевишшо, юрто̀вишшо сдернут, на нее складут, она та̀шшит, своим слезам умыватся. Стала сохнуть, блекнуть. Высохла, как былинка, насилу ноги носят».
Еще более колоритна рассказанная с огромной психологической глубиной сцена свидания. Иван Кобыльников догоняет тунгусскую нарту, которую с трудом тащит какая-то женщина. Оказывается, его жена «идет — слезам умыватся». Он потихоньку сбрасывает с нарты всю тяжесть. Не узнавая его, она обращается к нему с упреком: и так «ей край (конец) приходит», а он ей еще слез прибавляет.
— Он тожно ее остановил. «Што жа, Марфида-Царевна, эка стала, не можешь признать свово обручника». У ней тожно сердце вскипело, слезы свои подтерла — тожно признала. «Ах ты, мой возлюбленный, обручник, так мне край пришол — вишь, как меня карають».
Эту сцену вполне можно причислить к лучшим страницам русской сказочной поэзии.