Вступая в вооруженное соперничество с Японией, Петербург смотрел на него лишь как на локальный конфликт, если не как на «карательную» экспедицию и вначале сосредоточил на театре войны едва 8% своих сухопутных сил мирного времени и треть ВМФ. Официальный Токио, со своей стороны, более всего стремился избежать превращения своего регионального конфликта с Россией в затяжную, широкомасштабную войну с участием других великих держав, которые могли вступить в нее на стороне России под влиянием опасений «желтой угрозы», иными словами, – разрастания ее в мировую. Уже по одним этим причинам именовать русско-японскую войну 1904—1905 гг. «Нулевой мировой» невозможно. Между тем, японская пропаганда как внутри страны, так и за ее пределами развивала представления об этой войне как об «одном из самых важных событий в истории человечества»[1220]
. Подобные оценки явились отражением того бесспорного факта, что эта война оказала огромное влияние на рост японского национального самосознания. По мнению современных японских исследователей, она обогатила «жителей эпохи Мэйдзи непосредственным осознанием интересов государства как совместной национальной судьбы, и этот опыт, в свою очередь, впервые объединил их в нацию»[1221]. В японской национально-государственной жизни тех лет отчетливо просматривается то сочетание «подлинно народного националистического воодушевления с систематическим, в духе Макиавелли, насаждением националистической идеологии через средства массовой информации, систему образования, административные регламентации и т.д.», на которые Бенедикт Андерсон указал как на типичные для «новых государств»[1222]. В ходе самой войны, на завершающей ее стадии, это самосознание японцев стало трансформироваться в представление о своей национальной исключительности, о Японии как якобы призванной сыграть ведущую роль не только в Азии, но и во всем мире. Учитывая степень зависимости тогдашней японской повременной печати от правительства, историк Сьюзен Макдермид именует этот постулат «одним из фундаментальных положений “официального” национализма», который, по ее мнению, и явился «действительным победителем в русско-японской войне»[1223].Как стремился показать на страницах этой книги ее автор, основное содержание русофобской пропаганды военных лет составляли надуманные идеи, искусственные схемы и несостоятельные оценки, которые в совокупности представляли собой попытку (используя выражение Бомарше) «облагородить низость средств величием цели». Особенно перечисленные черты оказались характерны для англоязычной повременной печати Запада во главе с лондонской “Times”[1224]
. История идейно-пропагандистского русско-японского соперничества в годы войны 1904—1905 гг. показывает, что даже такое «наполнение» пропаганды при ее умелой организации, систематическом ведении и подходящей общеполитической конъюнктуре способно нести в себе мощный идейный заряд, причем как в краткосрочной (как в случае с государствами Запада в 1904—1905 гг.), так и в более отдаленной (применительно к колониальным странам) перспективе.Мотив о «желтой угрозе» присутствовал в публичных выступлениях некоторых российских деятелей[1225]
, но в правительственной пропаганде вовсе не был главным – во всяком случае, занимал в ней отнюдь не более «почетное» место, чем рассуждения японцев перед восточной аудиторией о «белой опасности» и угрозе азиатским народам со стороны «тевтонской, латинской и славянской рас». Восприятие дальневосточного конфликта как «столкновения цивилизаций», когда на карту якобы оказалась поставлена судьба человечества и «будущее всего мира», взгляд на войну как на коллизию «белого» и «желтого» миров, особенно характерные для Японии и колониальных стран Азии и Африки, России были совершенно не свойственны. Не приходилось нам сталкиваться и с призывами Петербурга на международной арене к «новому христианскому крестовому походу против языческой Японии», о которых пишет профессор М. Мацумура[1226]. Говоря о таком «походе», этот историк, вероятно, имел в виду работы философа В.С. Соловьева, который еще в 1890-е годы писал о надвигающейся угрозе Европе с Востока и необходимости единения христианского мира для отражения грядущего нового «монгольского нашествия». С началом русско-японской войны подобные мотивы, действительно, звучали в российской пропаганде. Однако эти призывы не получили ни массового распространения, ни поддержки и, как справедливо заметил историк А.В. Ремнев, специально исследовавший этот вопрос, «так и не смогли глубоко проникнуть в народное сознание, застряв на уровне интеллектуальных изысков философов» и «экзотических прозрений литераторов»[1227]. В конкретных условиях 1904—1905 гг. ни о каком подобном «крестовом походе», конечно, не могло быть речи.