Абсолютный солипсист, последователь Беркли и Шопенгауэра, почитатель Веданты и Санкхьи, он осознает свое бытие как мнимость, невозможность, как отрицательную величину. Теперь его alter ego человек-миф из древнеиндийских текстов – Нурвапакшин, чье имя означает – тот, кто говорит «нет». Отныне говорить «нет» – «это единственное мое, пусть припадочное, пусть больное, но счастье: опрокинуть все вертикали; потушить мнимое солнце, спутать орбиты и мир в безмирье». Здесь речь идет уже об экзистенциальной невозможности существования. Это возвращение билета, но не Богу, который давным давно умер (новелла «Бог умер» из «Сказок для вундеркиндов»), а самой жизни, которая зачем-то вызвала человека из небытия и поместила в мир, с которым у него нет ничего общего: «Мы не хотим дней, вернувшихся на циферблаты; мы не хотим жизней, застрахованных в Госстрахе; мы не принимаем идей, заутюженных в аккуратный, четверосложенный газетный лист; как и тогда, во дни царя Асоки, так и сейчас, на безцарье, он говорит, я повторяю – он твердит, я подтверждаю: нет».
Странное сочетание: тяжелый, сложный, глубокий (прочитаешь одну страницу, и можно думать над ней целый день), мрачный и вместе с тем блестящий, невероятно увлекательный писатель. На первый взгляд, черный юмор некоторых его текстов напоминает вечный русский сюжет, еще одну вариацию «записок из подполья»; и все же это, скорее, образец стиля, отражение временного состояния, нежели мировоззрения Кржижановского. Его проза открывает разнообразные варианты – и иронической «игры в классики», и глубокомысленно-серьезной «игры в бисер», и подлинной человеческой драмы. Если Борхес назвал свои тексты постскриптумом ко всему корпусу мировой литературы, то же самое справедливо и для прозы Кржижановского, при том существенном различии, что последний писал свой постскриптум в советской России 20-30-х годов, а Борхес – в Аргентине 30-60-х.
В любом случае тексты Кржижановского – это тот тип выстраданной интеллектуальной прозы, полное отсутствие каковой, если судить по «гамбургскому счету», мы обнаруживаем в русской литературе. В самом деле, кого у нас можно было бы отнести к создателям подобных текстов за последние лет 150? Конечно, не Розанова – создателя совершенно особой, но очень русской прозы подобного толка, мыслившего чем угодно, но только не «чистым интеллектом». Не подойдет сюда и Достоевский, у которого самодостаточный интеллект был всегда на подозрении как едва ли не главный источник разрушений и зла и, видимо, поэтому доводивший своих самых интеллектуальных персонажей до крушения, логического или реального самоубийства. Можно было бы назвать Андрея Белого, если б не его чисто славянское безумие, постоянно разрушавшее весь его интеллектуализм. С некоторой натяжкой сюда можно было бы отнести Набокова, при всей его неприязни к «идеям и идеологиям», но ровно в той степени, в какой он был не только русским, но и западным писателем.
В апофатической культуре автономный интеллектуализм всегда был, есть и остается чем-то глубоко подозрительным, ибо представляет собой всего лишь срединный уровень бытия, занимающий весьма ограниченное пространство между человеком и Богом. «Ум не есть высшая в нас способность. Его должность не более, чем полицейская: он может только привести в порядок и расставить по местам все то, что у нас есть. Он сам не двинется вперед, покуда не двинутся в нас все другие способности, от которых он умнеет», – читаем мы у Гоголя, и подобные высказывания можно обнаружить у большинства русских писателей. Достаточно вспомнить, что у умнейшего Владимира Соловьева в «Трех разговорах» Антихрист необыкновенно умен, в первую очередь, он – великий мыслитель… Творчество Кржижановского опровергает расхожую идею, разделяемую большинством российских писателей – от Гоголя и Толстого до Солженицына, – что сочинитель работает «наитием» или «нутром», а ум необязателен и даже опасен. «Я выбрал: лучше сознательно не быть, чем быть, но не сознавать», – напишет Кржижановский в 30-е годы и останется в русской культуре «человеком из небытия» (даже либеральный «Новый мир» в 60-е годы откажется печатать его рассказы с мотивировкой: «похоже на Кафку»). В результате он остался «прозеванным гением» (Георгий Шенгели) с судьбой, где «горе от ума» является не метафорой, а материализованной реальностью.
Последний князь и русская словесность