Конечно, он не верил. Не верил, когда дядя Коля притащил из своей комнаты последние безделушки, все, что сделал за последнее время, и когда смотрел, как не слишком аккуратно и слишком поспешно распихивают огрубевшие за лето руки практикантов эти хрупкие создания по свободным углам ящиков и чемоданов. Не верил, когда с тревожным внутренним хрустом — только бы ничего не оставить, увезти как можно больше! — ящики обжимались, заколачивались и потом, точно все тут же забывали об их нежной начинке, кантовали, орудовали с ними, точно с простыми тюками ваты.
Увезти с собой море в ящике? Эта мысль выглядела дикой даже в те минуты, когда Владимир с новой силой ощущал беспощадную волну уходящего лета, законченной работы, когда понимал, что Светланка по-прежнему живет в городе и ему здесь одиноко до ветреного свиста в сердце, хоть бы и Феликс был рядом, хоть и Борис...
Он ушел в сопки, один. Взобрался на вершину, открытую всем ветрам мира, и сел на камень.
Море заполнило горизонт густой, чуть палевой у самой кромки синевой. Нарастающим холодом веяло с бухты, с залива, от незлых издалека бурунов бело-голубой пены.
Ветер жалобно свистел в усыхающих стеблях недавно могучих трав, и изможденное время замедлялось в теле, таяло, подавленное всеобщей осенней чистотой.
Что это? Что за небесные флейты едва слышны из-за облаков, из-за моря? Чья слезная песнь об ушедшем лете донеслась сюда с ветром?
Летят гуси. Их нервный, живой клин метит точно на вершину, где сидит Владимир. Приближаются к сопке, и теперь видно: летят довольно высоко, спешат, припоздали за осенью, уже зима цепляет за красные гусиные лапки...
Хлопнул и заметался в распадках понизу напуганный сам собой ружейный выстрел. Косяк дрогнул, но его движение, отчетливо неостановимое, продолжалось вперед, к югу, за солнцем. Только одна птица выделилась из строя, ритм сильных взмахов сбился, крылья смешались, и гусь беспорядочно пошел вниз.
«Ах, сволочь, ну, сволочь!» — билось в голове Владимира, пока бежал.
Гусь умирал на открытом склоне, и резкий ветер шевелил серый пух в том месте, где картечь пробила бок. Птица была прекрасна даже теперь, когда лежала в траве, безжизненно откинув крыло и закрыв навсегда глаза. Мощная птица, познавшая силу ветра и солнце высоты, видевшая людей сверху, из неба — маленьких букашек, затерянных среди лесов, тундр и степей.
Северянин представил вдруг, что пронзительная трель гусиных косяков, проливаясь с неба на эти сопки, всегда, каждую осень, из века в век, в одну тихую ночь будет заполнять грустью эти склоны. Когда, может быть, и следов человека уже не останется на земле...
Как больно видеть мертвую птицу, если только что видел ее живой! А попади она к тебе уже мертвая, и более того — ощипанная и изжаренная, тогда ведь совсем другое дело. Почему? Где та грань, на которой кончается в душе боль по убийству? И почему она кончается так легко?
Видно, не так уж совершенна природа, если эта грань, такая важная для нее, смогла возникнуть в человеке. А во многих и вовсе умерла способность испытать боль другой жизни.
Птица — ладно. Убийца, видно, все-таки что-то понял, не пришел. Скорей всего испугался, но, испугавшись, может, и задумается.
А как в море? Ведь мы губим сотни, тысячи жизней там, ничего еще не зная об их боли. Жизней не летающих, гибнущих тихо и незаметно. Даже спусковой крючок нажимать не надо. Собрал — и съел. Можно ли? Нет ли в этом глубокого разлада с высшими законами природы — смыслом и гармонией?
Долго сидел Володя рядом с убитым гусем. Думал. И дал зарок: всегда помнить о чужой боли. Потому что если о жителях моря суждено думать здесь многим, кто же вот так, с открытым для боли сердцем, подумает о Светлане, об их любви, которую сам так бездумно и легко отодвинул с дороги...
К ночи шторм разгулялся не на шутку. Лодка не вернулась, это было видно еще с сопки, засветло, да и безумец только вышел бы в море в такую волну на крохе — «Прогрессе». Где-нибудь пережидают.
Не заходя в дом, Северянин увидел на пирсе, в гейзерных выбросах брызг одинокую фигурку. Наташка!
На ней была нейлоновая курточка и пробеленные солнцем истертые брюки. Ветер отчаянно трепал открытые волосы, но ей будто и не было дела.
Владимир накинул телогрейку на ее плечи. Она подняла глаза, полные слез. Плачет, или ветер?
— Гуси летели, видела? Я был на вершине.
— Почему их нет? Надо искать, наверно?
— Ничего, это бывает. Случись что, моторист примчал бы один... Зашли в бухту Причастия скорей всего, пережидают на питомнике... Сюда им раньше утра не пробиться... Там гуся убили, влет. Какая-то сволочь. Стая ушла, а он упал... Так и лежит, на сопке...
— Причастия — это далеко?
— Семь километров по дороге... Ты что, не выдумывай! В худшем случае, пристали к берегу где-то, придут пешком. А может, и переночуют.
— Это он из-за меня, я знаю. Ему все хотелось что-то сделать такое... кого-то одолеть...
— Сначала себя, — сказал Северянин.
— Он хотел достать мне самый большой гребешок.
— Он его достанет, — сказал Владимир уверенно.