Как-то в начале октября я ехала вечером на велосипеде по затемненному городу в наш штаб. Этой осенью стояла блестящая погода: лазурью сияло небо, солнце грело сильнее, чем обычно в это время года. Но за сияющей благодатью затаилась смерть. В последний день сентября в Амстердаме были казнены девятнадцать молодых коммунистов. Сообщение поместили в газетах с соответствующими нелепыми обязательными редакционными комментариями о том, что лопнуло долготерпение оккупантов. Страшное известие преследовало меня все эти дни. Пока я добиралась до дома Моонена, чтобы посоветоваться насчет Тани, на улице уже стемнело. Жара стала еще более душной и давящей, когда померк свет и все вокруг приобрело расплывчатые очертания. То тут, то там боковые улицы зияли таким кромешным мраком, будто прямо за ними начиналась преисподняя. Рядом со мной двигались затемненные последние трамваи, перегруженные пассажирами, даже висевшими на подножках. Вагоны, точно ископаемые животные с металлическими лапами и фосфоресцирующими щелями глаз, ползли мимо домов, которые могли сойти и за горные утесы и за глухие стены какой-нибудь тюрьмы. В темноте раздавался топот невидимых пешеходов, слабо жужжали фонарики, так называемые «динамки»; люди нажимали на рычажок, и призрачные синие огоньки вспыхивали во мраке. Все вокруг казалось чудовищным и нереальным, как будто нас отбросило к временам варварства, еще более далеким, чем средние века. Тревога за Таню, мысли о девятнадцати казненных, о начавшихся преследованиях беспокойно носились у меня в мозгу. Редко когда я так остро и глубоко ощущала, что вся атмосфера насыщена террором. Раньше мне не приходило в голову, что фашизм словно насадил в людских душах чумную заразу; но в тот вечер я как раз подумала об этом; мне казалось, я чувствовала, как в темноте зараза фашизма расползается, поражая людей еще здоровых. Я снова вспомнила, как Таня говорила весной: «Все утратило свою прелесть и аромат. Яд разлит в воздухе, которым мы дышим…» Когда я слезла с велосипеда около штаба, это ощущение настолько усилилось, что я не рискнула войти в дом, боясь, что меня тут же вырвет. Я стала ходить взад и вперед по саду, чтобы овладеть собой и побороть невероятное отвращение.
Несколько минут ходила я так позади дома, как вдруг кто-то осторожно отворил дверь и вышел наружу. Я пошла навстречу. Судя по короткой широкой тени, это был Том. Он остановился; я услышала характерный звук — на револьвере был спущен предохранитель. Я засмеялась — ведь я знала, что мне-то нечего бояться. Еловая ветка — сигнал безопасности — торчала в заборе, отделявшем сад от дороги; когда я проезжала на велосипеде, я мимоходом задела ее.
— Эй, это я, «дитя человеческое»! — сказала я.
— Господи Иисусе! — воскликнул незнакомый мужской голос. — Да это девчонка! — Затем человек понизил голос, в котором прозвучало скрытое любопытство: — A-а, понимаю, вы — новенькая.
Я ничуть не обиделась на слова незнакомца и последовала за ним в дом. Очевидно, он был здесь гостем, но таким гостем, который чувствует себя как дома. Он, конечно, слышал и о том, что я принята в группу Сопротивления. В большой комнате, где сидело человек пять моих товарищей, я разглядела этого незнакомца.
Он встал посреди комнаты под лампой и откровенно и внимательно рассматривал меня. Своей широкой коренастой фигурой он и в самом деле походил на Тома, а роста был такого же, как я; в профиль он казался даже худощавым. Светлые волосы были коротко острижены, а надо лбом и висками немного вились. Брови и ресницы были заметно более темные и густые; лицо, освещенное лампой, было покрыто теплым золотисто-коричневым загаром, отчего взгляд голубых глаз казался более твердым и выразительным.
Он был одет в свободную куртку с застежкой «молния», под курткой — белая рубашка; на ногах — черные спортивные туфли. У него был вид рабочего, который в свободное время занимается спортом; возможно, он бегун или велосипедист. Когда он неожиданно улыбнулся мне, как бы удовлетворенный сделанными им наблюдениями; все лицо его просветлело; но твердость и уверенность взора оставались прежними. Он протянул мне загорелою руку.
— Меня зовут Хюго, — сказал он с таким знакомым мне акцентом уроженца Кеннемерланда. Его имя упоминалось в штабе гораздо чаще, чем имена других отсутствовавших членов группы; здесь Хюго ценили очень высоко.
— А я — Ханна, — заявила я.
— «Дитя человеческое», — повторил он и снова засмеялся, обнажив свои мелкие белые зубы. — Недурная шутка. Как будто бы мы, остальные, дети ангелов…
Франс подошел к нам; на его гладко выбритом лице было написано самодовольство.
— Хюго — наш старый товарищ, Ханна, — обратился он ко мне. — Он на короткое время отлучался кое-куда… Ну, и там произошла заварушка, знаешь, майская забастовка. Хюго работал тогда на электростанции. Ну, а поел# того, как там тарарахнуло, с ним захотели перемолвиться словечком эсэсовцы. А Хюго счел это слишком большой честью для себя и сказал: «будьте здоровы»!
Все мы наконец сели. Свет переливался в волосах Хюго и сгущал золотистые тени на его лице.