На другой день мы узнали, какое было принято решение. Оно отнюдь не было мягким. Мне оно даже показалось равносильным разжалованию. Франсу порядком досталось. Всем стало это ясно, когда-он коротко сообщил нам виноватым тоном, какой я уже слышала у него раньше, что он совершил серьезные ошибки. Основная ошибка, как он нам объяснил, состояла в том, что он связался с военнопленными помимо Симона Б. и партии. Франс сказал, что мы тоже наказаны, хотя он сознает, что ответственность за все лежит на нем одном. Нам запретили в течение ближайших недель предпринимать новые вылазки и вооруженные операции. Как и предполагалось, Йохан и Вейнант были временно отстранены от работы. Остальным оставалось удовлетвориться перевозкой оружия, часть которого добыла группа Сопротивления в провинции Северная Голландия; кроме того, поступило оружие, которое англичане сбрасывали на парашютах. В Алкмаре лежало обмундирование дезертировавших эсэсовцев, его также следовало переправить в Амстердам. И это все. Но поскольку большинство из нас ожидало худшего, то взыскание показалось не таким уж строгим. Мы разошлись по домам; разговор не клеился, а Франс вообще сразу ушел, словно не в силах был выносить выражение горечи и упрека в глазах своих старых боевых товарищей. Мне было грустно и обидно, будто меня кто-то обманул. В этот момент я готова была собственными руками расправиться с Франсом, хотя рассудок подсказывал мне, что он и без того жестоко наказан.
Моих родных удивляло, что я хожу такая подавленная. Мать и Юдифь не раз спрашивали меня, почему я стала такой молчаливой. Отец следил за мной взглядом, думая, что я не замечаю этого. Вокруг меня как бы образовалась стена молчания и тайны, но за этой невольной отчужденностью таилась печаль, и родители, по-видимому, это чувствовали.
В канун рождества нам пришла посылка. Из Швейцарии! Я сразу увидела это по почтовой марке. В душе у меня вспыхнула невероятная надежда: может быть, посылка от Тани — тогда, значит, она спасена… Мы все столпились вокруг посылки, разбирая имя отправителя. Оказалось, что посылка не от Тани, а от одного бывшего коллеги отца, еврея Гольдштейна, которому еще в 1940 году посчастливилось уехать в Швейцарию. В посылке не обнаружилось никакого письма. Там были только две большие пачки шоколада и несколько маленьких плетеных коробочек с сыром. Мы уставились на них, как на сказочные подарки из далекого прошлого; а я не без горечи подумала про себя, что швейцарцы, которые проявляют терпимость в отношении Гитлера, до сих пор благоденствуют. Моим родителям, конечно, это и в голову не пришло. Чудесные вещи, расставленные на столе, они восприняли просто как знак внимания старого знакомого и были очень растроганы.
— Добрый Гольдштейн… — сказал отец. — И как это он додумался! Вероятно, узнал из швейцарских газет, а может, слышал по радио, что в оккупированных областях плохо с продовольствием.
Я все еще стояла с оберткой от посылки в руках и разглядывала адрес, снова думая о Тане, которая исчезла в тумане неизвестности. Обертка была серая, бумажная, написанные чернилами буквы расплылись; вверху, над адресом, была наклеена ярко-зеленая елочная ветка из глянцевой бумаги. Несколько слов было написано готическим шрифтом. И вдруг у меня мелькнула догадка.
— Черт побери, — воскликнула я. — Это хамство!
Я показала родителям и Юдифи обертку с еловой веточкой. Юдифь сразу поняла, в чем дело, и громко прочитала: «Дары любви из Германии!»
Мы переглянулись. И все одновременно начали смеяться — ядовито, зло, хорошенько не зная, смеяться нам или плакать над невероятным и бесстыдным лицемерием нацистов. Когда мы вдосталь насмеялись и каждый высказался насчет этой немецкой любви, мать как-то странно взглянула на меня и сказала:
— Ханна… ты сейчас так грубо выругалась. Где ты этому научилась?
Я поглядела на нее, чувствуя, что она хочет проникнуть сквозь глухую, замкнутую стену, которую я воздвигнула вокруг себя.
— Мама, — сказала я самым веселым тоном, — этому поневоле научишься, испытав позор четырехлетней немецкой оккупации.
Мама ничего не ответила, но со вздохом отодвинула от себя «дары любви»…