Я хотел повернуть разговор к тому, ради чего я это все затеял, но, увидев на улице бродягу с обрубками вместо рук и с колокольчиком на шее, быстрее отодвинулся от окна, и Милочка спряталась. Хотел уши заткнуть пальцами, но перед девушкой не посмел — и только тогда опомнился, когда загрохотал гром; за одну минуту на кухне страшно потемнело, и ярче вспыхнули лучи заходящего солнца из окон в другой комнате. Еще долго звенел колокольчик, и, когда наступила тишина, как обычно перед грозой, мы затаились, каждый думая о своем, и я едва услышал Милочку.
— Когда умирал дедушка, — прошептала она, — я держала его одной рукой за голову, а другой гладила по плечу. Глаза его были открыты; он как бы искал глазами кого-то, но, конечно, находился в беспамятстве; было видно, как мечется его душа. Он хотел что-то сказать — губы его шевелились, однако нельзя было понять, чего он хочет сказать. Из раскрытого окна солнце пробивало занавеску с ярко вспыхнувшими алыми мальвами, и, когда ветерок колыхал занавеску, эти мальвы оживали на лице у дедушки, пока солнце не зашло, как сейчас, и я вдруг почувствовала, что мои руки на дедушке оледенели.
— Не надо об этом, — попросил я.
— Почему?
— Не надо, — повторил я. — Давай лучше о другом.
— О чем? — разрумянившись, догадалась Милочка. — Ты же знаешь, что у меня сердце, как кулачок у пятилетнего ребенка, — пролепетала она и снова о дедушке: — Уже давно он болел, но еще летом, в сенокос, отбил мне косу. Он лучше всех в деревне отбивал косы, и некому теперь будет отбить мне косу.
Случайные земные черты на лице у Милочки растворились в сумерках — и проступили небесные; мы так и сидели, сумерничая, пока не вернулась мама. Она включила свет, затем, нагнувшись, собрала в кулак край подола мокрого до нитки платья и выжала. Глядя, как я заторопился, мама Милочки остановила меня.
— Подожди, пока дождь не закончится.
— Он на всю ночь, — пробормотал я и, выходя, спохватился. — Буду молиться за тебя, — прошептал я Милочке и едва услышал вслед ее:
Когда я вышел из круга последнего фонаря, глаза не могли привыкнуть к темноте; впереди зашаркали шаги и — все скорее, чтобы не замочил дождь. Обыкновенно разговариваешь сам с собой, а пока поднялся на горку — ни слова; кажется, сейчас сердце оборвется, и в темноте можно не задумываться, какое выражение на лице.
Было уже поздно; моя хозяйка, в чьем доме снимаю комнатку, уже закрыла дверь на засов. Мне пришлось стучать, и хозяйка, когда открыла, спросила:
— Что у тебя на руке? — заметила хозяйка, и я невольно руку сжал в кулак.
А назавтра, только проснулся, увидел у себя на ладони начирканный впопыхах шариковой ручкой телефон Милочки и — скорее одеваться, но оторвалась пуговица. Не раздумывая, стал набирать Милочкин номер, тут вырубился телефон; сколько я ни пытался его включить — ничего не получалось. Кажется — что такого, но если каждое утро начинается с оторванной пуговицы, а сегодня еще сломался телефон, — тогда хочется расплакаться, как ребенку. Пока хозяйка на кухне, поспешил выскочить на крыльцо, чтобы не услышать ее:
— Вчера не получилось поговорить, — сказал я. — Как ты?
— Чешется пятка.
Я с недоумением глянул на то место, где должна быть его нога.
— Ну, и что ты делаешь, когда чешется пятка?
Он на меня так посмотрел, что я скорей в магазин. Там очередь. Махая крылышками, какая-то птичка трепыхалась над окном, заглядывая в него, а очередь длинная, и, пока я стоял, несколько раз птичка прилетала. Нависла черная туча, затем другая — туча на туче; в магазине включили электрический свет, потому что кассирша не могла в темноте считать деньги. Когда я вышел из магазина, дунул ветер, и я будто проснулся, обсыпанный с деревьев каплями вчерашнего дождя. Вдруг тучи на небе развеялись. И, когда просияло солнце, когда все вокруг в его лучах возликовало, — тут я почувствовал, что жизнь моя висит, как на ниточке.