Самолет остановился прямо над ними, застыл, и от него отделилась маленькая черная точка. Точка стала расти, приближаясь, заблестела и завыла. Свист и вой заполнили поле, темнеющие вдали елки и весь белый свет; и все зашаталось здесь, зашумело, прижалось к земле, не желая этой встречи. Но она уже настигла землю, и земля в смертельном страхе вздрогнула и вздыбилась, защищая себя. А она все рвала черную плоть, разбрасывая живые теплые куски, силясь добраться до самого земного сердца…
Тихо… Серый и Борис лежат на самом краю огромной и страшной воронки. Края ее уже заживают, округляясь на разрыве, сглаживаясь, зализанные дождями и ветром, затягиваемые милосердной, терпеливой травой, но глубина, нутро земли чернеет мертвой плотью.
Тихо… Серый лежит на спине и улыбается во сне. Рядом на боку лежит Борис, положив руку на плечо друга.
Садовник
– А я тебе детишек рожу, Лешенька… Мальчика сперва, потом девочку… Что же ты молчишь, родненький? Заснул? Ну спи, спи…
Тоня поднялась с травы, села. Она в белой полотняной юбке и шелковой нарядной кофточке, кремовой, с мелкими бледными цветками на груди. В траве ее белые танкетки. Какая она красивая, моя Тоня, господи… (Себя бы увидеть…)
– Тяжелая у тебя рука, Тонь, убери, давит, дышать тяжело…
– Уедем только отсюда, уедем, Лешенька, нету тебе здесь покою и не будет… Ну что же ты молчишь, родненький…
– Руку убери, дышать тяжело… Тонь… Не слышит… Вроде стучит кто?.. Яблони рубят, слышишь, Тонь?..
Тоня вздохнула сладко и устало.
– А хочешь, спою тебе, Лешенька? – И запела голосом мягким, летним, счастливым:
– Стой-ка! Тише!
Он приподнялся, сел.
(А спина теперешняя, гнутая, и затылок старый, сивый.)
– Что ты, Лешенька? – Тоня удивилась, испугалась даже.
– Слышишь, рубят? Яблони рубят! – Он встал, прислушался. В гимнастерке и галифе, в сапогах, как вернулся с войны, а… старый… (Лицо бы увидеть…)
Он пошел быстро по саду, отстраняя от лица низкие ветки.
– Лешенька, да что ж это ты…
А он уже не слышал, бежал по саду – быстрее, быстрее, быстрее – и дышал запаленно, воздуха не хватало. Упал два раза, сильно упал, тяжело, но поднялся…
Дядя Леша открыл глаза, увидел потолок своей комнатки, вытер ладонью крупный пот со лба, пошевелился, вздохнул глубоко, с усилием, чтобы дать запаленному во сне сердцу воздуха, жизни. И закрыл глаза, успокаиваясь, отдыхая от сна…
…В комнатке, в комнатенке его тихо. У голого, без занавески, маленького окна – круглый стол, старый, но крепкий, считай, вечный, на толстых, чуть гнутых ногах; на столе в крупном беспорядке лежат пачки запасенного впрок «Севера», коробки спичек, какие-то письма, конверты, белая пергаментная и коричневая почтовая бумага, ножницы, моток шпагата, клей в баночке из-под леденцов и кисточка сверху, рядом полная папиросных окурков старая фарфоровая пепельница, на краю которой лежит настороженная овчарка с отбитым ухом.
Слева от стола – гардероб с большим, в рост, зеркалом с попорченной сыростью амальгамой, справа – неказистая самодельная этажерка. На верхней ее полке чей-то бронзовый бюстик, то ли Пушкина, то ли Горького – в шляпе; ниже стоит плотно пяток книг, основательных, в надежных темных переплетах с золотым тиснением, а под ними – кипы журналов, сейчас не разобрать – каких.
Напротив этажерки – крашеная белая дверь, на которой на вбитых гвоздях висят старые ватные брюки, телогрейка и латаная клетчатая рубаха.
Рядом с дверью – небольшой столб печки с потрескавшейся, отвалившейся частыми треугольничками штукатуркой, а у ее чугунной дверцы висят на бечевке выстиранные и уже сухие портянки; здесь же, прислоненные к печке подошвами, лежат разношенные подшитые валенки со множеством кожаных заплаток.
За печкой, у голой вытертой стены – длинная узкая кровать с эмалированными гнутыми трубами в ногах и изголовье.
Дядя Леша лежит на спине под суконным солдатским одеялом на подушке с темно-синей сатиновой наволочкой – верно, чтоб легче стирать. Он небрит: рыжеватая, местами седая щетина на его крепком худом подбородке, чуть разделенном надвое, с ямочкой посредине, как у яблока, щетина и на худой кадыкастой шее. Нос у дяди Леши острый, со злой горбиной, волосы – сильно поредевшие, но на лбу лежит закрученная, чуть рыжеватая последняя кудря.
Он худ начинающейся стариковской худобой, но крепок еще, широкоплеч и жилист. Одна рука его с тяжелой наработанной ладонью лежит под головой, другая на одеяле, которое прикрывает его чуть выше пояса. Из-под линялой красной майки выглядывает на груди татуировка, точнее, лишь край, самый верх ее – искусно выколотая, с четкими гранями пятиконечная звезда с расходящимися в виде пунктиров лучами.