После этого Джек еще долго обнимал мальчонку, так, как хотел, чтобы тогда, много лет назад, обняли его. Никого, однако, не было рядом в тот промозглый осенний день, когда огни пламени объяли его, когда сгорела плоть, чтобы дать родиться благословенному священному духу, исполняющему волю праздника, в честь которого тело его было пожертвовано. Никто не встретил Джека. Никто не привел его к теплому очагу, не напоил молоком, не отогрел в мягких шкурках… Поэтому с тех пор он сам встречал, приводил, поил и отогревал всех остальных. Каждый раз, когда люди вспоминали о своих жестоких традициях, и повторялось жертвоприношение в угоду древним богам. Восемь первых людей, сожженных в честь восьми праздников Колеса – и восемь духов пира, связанных отныне и с ними, и друг с другом.
«Плохо было отнюдь не это, – подумал Джек между видениями и воспоминаниями, что вспыхивали в его тыкве одно за другим, – а то, что, потеряв человеческое, они обрели почти божественное. И что не все боги должны быть милостивы – некоторые из них обречены карать сурово, даже если не хотят, ибо кто‐то должен блюсти равновесие Колеса».
Эта участь выпала на долю Джека. Первый дух, первый и самый старший брат, он потому, наверное, как подобает старшему, и принял на себя самое тяжелое бремя. Никто, даже вязовый лес, не объяснил Джеку, что будет случаться с ним раз в поворот Колеса, каждое тридцать первое октября, и что на самом деле не только собирать неупокоенные души, скитаясь от села к селу, его удел.
Его истинная доля – это устраивать
– Джек, Джек! Хватит, успокойся. Оно уже закончилось. Закончилось, слышишь меня?!
Джек ничего не слышал. Пусть та злополучная ночь и вправду закончилась и уже даже успела наступить ночь следующая – первое ноября, – он все еще словно держал на руках трупы и косу. Даже когда Ламмас схватил его за плечи и хорошенько встряхнул, Джек по-прежнему был мысленно там, в центре людского поселения, бросался на людей, безмятежно бредущих мимо, и резал, резал,
Когда
С ума Джек сошел гораздо позже, спустя тысячу, а может, и две или три тысячи поворотов Колеса. Спустя много-много тысяч Жатв, каждая из которых раскалывала его на части, пока не расколола до конца, до крошки, до костяной муки, которую уже даже было невозможно собрать в горстку.
До крика, с которым Джек прятал лицо у Ламмаса на коленях:
– Не могу больше! Не могу, не могу! НЕ МОГУ!
Искупавшийся в слезах, как в крови прошлой ночью, он мог поклясться, что до сих пор чувствует ее железистый соленый вкус во рту, сколько бы раз ни нырял в ледяную реку, сколько бы ни обтирался чистым тряпьем, разодрав свою испорченную одежду. Вода с кудрей до сих пор капала грязно-бурая, словно ржавчина выела золото льна, и Джек стал таким же рыжим, каким был Ламмас. Ногти его тоже почернели от сгустков плоти, забившихся под них, кровь запеклась на локтях и спине чешуей, не смывшись. Голое тело царапалось о жесткое сено, в которое, запершись ото всех в амбаре, Джек пытался зарыться поглубже, подальше от всех, но прежде всего – от самого себя. Если бы он только мог против себя же обратить свою косу!.. Если бы можно было срезать ей кожу, распилить ей ребра, на части разрезать свое сердце, то Джек бы не оставил от себя ни клочка уцелевшей плоти. Если бы только можно было перестать таким образом
Никто не мог ненавидеть Джека сильнее самого Джека.
– Хватит, хватит!
– Не могу больше! – повторял он в сено и в холодную, звенящую ноябрьским морозом за ставнями ночь. Голос, сорванный, хрипел, и на подоконнике амбара, царапая когтями раму, закричал уже давно оперившийся рыжий ворон, да так громко, будто он помогал Джеку кричать, делал это вместо него. Ламмасу пришлось бросить в ворона какой‐то палкой, вытащенной из-под стога, чтобы он замолчал. – Не могу, не могу! Люди… Они так визжали! Им было больно, и это я им причинял боль…
– Я знаю, Джек. Я знаю.
– Нет, не знаешь. Никто не знает, каково это – убивать!
– Ты не убиваешь. Ты…