План Ковнера не удался. Вместе с ни о чем не подозревавшей Софией он сел в поезд, идущий на Юг. По пути, на станции, они поженились — не официально, а в соответствии со старинным еврейским обычаем (призвав случайных свидетелей). В Киеве они сделали остановку (здоровье Софии ухудшалось, и Ковнер счел необходимым обратиться к врачу). В киевской гостинице они и были арестованы через две недели после побега. Когда за ним пришли, Ковнер знал, что делать: он немедленно признался в хищении денег, настаивая только на полной невиновности Софии; затем выхватил револьвер и трижды выстрелил себе в голову. Только одна пуля достигла цели, нанеся поверхностную рану. «Голос» подробно описал арест своего бывшего корреспондента и покушение на самоубийство[606]
. Драматические сцены ареста появились и в других газетах. Ковнер был в отчаянье: «Какая досада, три выстрела и ни одного удачного; я не буду жить, я не могу жить!»[607]Но он выжил и предстал перед судом. София Кангиссер судилась как сообщник Ковнера. Подробнейшие отчеты о судебном процессе, происходившем в Москве в сентябре 1875 года, печатались во многих газетах. По всеобщему мнению, большую роль в популярности дела Ковнера сыграла литературность. Последняя речь обвиняемого, закончившаяся его рыданиями, была подлинным драматическим шедевром. (Эта мастерски рассказанная Ков-нером история легла в основу тех, что были составлены впоследствии историками[608]
.) Но не менее поразили образованную публику показания его неграмотной квартирной хозяйки, вдовы Кангиссер (тоже опубликованные в газетах): «Ковнер жил у нас три с половиной года, он вел себя очень благородно. Моя дочь часто хворала, и он помогал ей. <…> Он нам помогал много, очень много помогал. Он меня жалел и жалел моих маленьких девушек. „Мамаша, говорила одна из них, это папаша наш встал из гроба“. Я говорю: нет, это чужой, только очень добрый, он нас жалеет»[609]. Прокурор Н. В. Муравьев (будущий министр юстиции) выразил озабоченность тем, что литературная репутация обвиняемого и художественный блеск, с которым дело было представлено в печати, придали преступлению особую привлекательность в глазах публики[610]. Однако и прокурор прибегнул к литературным методам: подобно Порфирию Петровичу, Муравьев ознакомился с печатными трудами обвиняемого (по его запросу редакция «Голоса» выслала ему полный комплект фельетонов Ковнера)[611]. От проницательного взгляда прокурора, по-видимому, не укрылся и литературный источник преступления журналиста. Стремясь отделить жизнь от литературы, в своей речи обвинитель вскрывал низкие мотивы, стоявшие за возвышенным печатью преступлением: «Перед нами раскрывают картину корыстного преступления, нарушения чужой собственности, бесцеремонного ее похищения, а говорят, что все это совершено ради высоких и честных нравственных целей»[612]. Он изложил аргумент Ковнера в терминах утилитаризма нигилистического толка:Рассуждение Ковнера в высокой степени оригинально и своеобразно. Московский Купеческий Банк{22}
, рассуждает он, получает на свой основной капитал огромные проценты. Сумма в 168 000 руб. для него ничего не значит. Употребление же из своих капиталов банк делает не особенно хорошее и полезное. Он, Ковнер, распорядился бы им гораздо лучше, и в его руках капитал в 168 000 руб. получил бы самое производительное употребление. Почему же бы ему — такова его логика — не изъять из Банка такой капитал и не распорядиться им по-своему? И он считает себя вправе сделать это, как вы видели, не стесняясь средствами. Да и зачем стесняться? Похищая 168 000 р. из банка, ведь он удовлетворит экономическим требованиям их наибольшей производительности и сделает из них лучшее употребление, словом, совершит дело общеполезное. <…> Страшно становится, когда подумаешь, к каким результатам и выводам они могли бы привести в своем развитии[613].