В ходе «эпидемии самоубийств», которая последовала за революцией 1905 года, на страницах более свободной русской печати, в атмосфере повышенной гражданственности, случаи, в которых самоубийцы адресовали свои последние слова публике, широко обсуждались в печати. Таким было самоубийство студентки Марии Огунлых, утопившейся в Киеве в октябре 1909 года, которая оставила письмо, явно предназначенное для публикации. Огунлых, как и Б., погибший в Витебске в 1886 году, представила себя как жертву бедности, падшую ради многих. В своем письме она обращается «к русским девушкам» (под таким заглавием письмо и появилось в печати), а также к тем, кого она винила в своей смерти: «К вам мое слово: я одна из многих падаю жертвой для многих. Последнее мое слово— это проклятье богачам, бедности и безучастию»[395]
.Письмо Огунлых, вышедшее в различных органах печати, вызвало много откликов читателей.
Другой студент, А. Крапухин, покончивший с жизнью в Петербурге в январе 1910 года, адресовал свои последние слова непосредственно в редакцию либеральной газеты «Речь» (куда он и отправил свое письмо по почте). Хотя и он был беден, Крапухин решительно отверг стандартное объяснение: «не материальные условия были причиной роковой развязки. Я всегда умел зарабатывать». Он настаивал, что «идейные», а не материальные причины подвигли его к самоубийству — гнет, также касающийся многих: «Тяжко живется на Руси, когда все идейное, народное, культурное безжалостно уничтожается». Крапухин обратился в газету в попытке утвердить собственный приоритет в деле осмысления своей смерти, спеша предупредить объяснение, которого можно было ожидать от газеты. Редакция снабдила публикацию следующим примечанием: «Что пережил этот неизвестный Александр Крапухин раньше, чем формулировать весь опыт своей молодой жизни в словах: тяжко живется на Руси. Какой яд отравлял его душу? Кто изготовил этот яд? Что? Нет ответа»[396]
. Публикуя письмо самоубийцы, газета утверждала и свой авторитет, отказавшись принять объяснение самого самоубийцы как исчерпывающее вопрос.Окно в самый акт самоубийства?
Исследователи разных эпох ожидали от предсмертных записок самоубийц доступа к тайнам этого загадочного явления. По словам современного американского суицидолога Эдвина Шнейдмана, «как кажется, записки самоубийц, написанные в самом контексте суицидного акта, часто всего за несколько минут до смертоносного поступка, могут приоткрыть особое окно в мышление и чувствование самого акта самоубийства. Ни в какой другой области человеческого поведения нет такого тесного соотношения между документом и поступком»[397]
. В 1949 году Шнейдман обнаружил несколько сот таких записок в сейфе конторы судебной патологоанатомии (coroner’s office) города Лос-Анджелеса. Перед ним разворачивалась перспектива «открыть тайны самоубийства, пользуясь записками как ключами»[398]. Однако Шнейдмана, как и других психологов, ждало разочарование: свидетельства самих самоубийц не смогли пролить свет ни на причины самоубийства, ни на переживание самого акта.По данным современных суицидологов, от 12 до 30 % всех самоубийц оставляют предсмертные записки[399]
. Однако и эти немногие попытки коммуникации, по мнению их читателей, не проясняют дела. Шнейдман нашел, что найденные им записки заполнены «тривиальностями» — инструкциями, указаниями и распоряжениями о том, что делать с телом и имуществом покойного[400]. Как и другие исследователи, он был также поражен конвенциональным характером жанра: «Записки самоубийц часто кажутся пародиями на открытки, которые посылают домой с Великого Каньона, катакомб или пирамид, — написанныеРусская публика 1870-х годов, столкнувшаяся с записками самоубийц благодаря политике гласности, была столь же разочарована, как и профессиональные суицидологи нашего времени. Предсмертные слова поражали читателей своей тривиальностью. Одно такое письмо, акушерки Надежды Писаревой, двадцати пяти лет, опубликованное в газете «Новое время» 26 мая 1876 года, сводилось к списку оставшихся вещей и необходимых дел, которые и сама она считала незначительными: