«Государь, которому назвал меня Хрептович, остановился против, оперся с усталым видом левой рукой, отогнутой несколько назад, на саблю, и спросил меня, где я служил прежде, сказал в неопределенных выражениях, устремив на меня на минуту тусклый взгляд, что надеется, что я и впредь буду служить так же хорошо и успешно и т.п. Остальных затем обошел молча и быстро удалился».
Все произошло, казалось, в одно мгновение, так скоро, что Анатолий Федорович не успел и опомниться. Ушел царь, удалился, исчез, не спросив о главном, – о деле-то Засулич он должен был спросить, иначе зачем было и это представление? А Кони так надеялся, был уверен, что его спросят, и тогда – о! – тогда он высказал бы государю все то, что думает не один лишь он, а многие.
«Не сечь, не сечь!» – вот основная мысль, с которой он ехал во дворец. Будь что будет, а он это выскажет. Ну, разумеется, не в такой прямой форме, как это было сказано недавно старому генералу. Анатолий Федорович умел изъясняться достаточно дипломатично, когда этого требовали обстоятельства.
В одном очень существенном пункте Анатолий Федорович надеялся убедить царя, довести до него следующее государственное соображение: там, где справедливость и правосудие не сливаются в единое понятие, там жизнь общества поколеблена в своих основаниях. Эту мысль Кони потом выскажет публично, в одной из своих лекций, и она тоже станет широко известной публике. Увы, императору он ее в то воскресенье после обедни не успел высказать.
Теперь он никак не мог решить вопрос: зачем же все-таки вызывал его к себе государь?
Все выяснилось на другой день.
«На другой день Пален, пригласив меня к себе и спросив, доволен ли я приемом государя, приступил прямо к делу. „Можете ли вы, Анатолий Федорович, ручаться за обвинительный приговор над Засулич?“ – „Нет, не могу!“ – ответил я. „Как так? – точно ужаленный воскликнул Пален. – Вы не можете ручаться?! Вы не уверены?“ – „Если бы я был сам судьею по существу, то и тогда, не выслушав следствия, не зная всех обстоятельств дела, я не решился бы вперед высказать свое мнение, которое притом в коллегии не одно решает вопрос. Здесь же судят присяжные, приговор которых основывается на многих неуловимых заранее соображениях. Как же я могу ручаться за их приговор?“»
Граф при этих словах грохнулся в кресло, схватил обеими руками пепельницу с изображением богини правосудия и так стукнул ею о стол, что не будь она, пепельница, включая и фигуру Фемиды, из меди, то рассыпалась бы на куски. Анатолий Федорович с любопытством (как бы только одним этим и интересуясь) смотрел на зажатую в руках графа богиню.
Видя такое состояние министра юстиции, Кони из разумной осмотрительности и предосторожности добавил:
«Я предполагаю, однако, что здравый смысл присяжных подскажет им решение справедливое и чуждое увлечений. Факт очевиден, и едва ли присяжные решатся отрицать его. Но ручаться за признание виновности я не могу.
– Не можете? Не можете? – волновался Пален. – Ну так я доложу государю, что председатель не может ручаться за обвинительный приговор, я должен доложить это государю!»
Кони по-прежнему смотрит в упор на Фемиду, зажатую длинными холеными пальцами графа, и собирается с силами, чтобы выдержать испытание. Черт побери! Императорам закон не писан, а он-то, Пален, может ли позволить себе заранее «нажимать» на судью, требуя от него еще до разбора дела твердого (и незаконного) ручательства, что обвинительный приговор будет вынесен!
«Бог ты мой, – думал Анатолий Федорович, – да это же прежде всего непорядочно, нечестно! Граф, министр, а будто позабыл про все моральные основы, будто вовсе лишен их».