Читаем Сборник статей, воспоминаний, писем полностью

   С ноября 1923 по январь 1924 года в Нью-Йорке намечался новый для Америки репертуар ("Иванов", "Братья Карамазовы", "Плоды просвещения" (новая постановка), "У жизни в лапах", "Хозяйка гостиницы"), а затем поездка по городам вплоть до Калифорнии с "Царем Федором", "На дне" и одной-двумя пьесами Чехова. Впрочем, не надеялись закончить "Плоды просвещения" и поэтому просили Качалова приготовить роль доктора Штокмана, в которой он должен был заменять Станиславского. В. И. был очень взволнован этим предложением, вел переписку со Станиславским, не хотел браться за роль. Он надеялся, что вопрос о ней будет решен отрицательно. Мысль о Москве, которая ни на минуту не переставала жить в его сознании и руководить его поведением, удерживала его от работы над Штокманом: ему казалось, что Штокман для Москвы уже неинтересен и не будет иметь смысла, как писал он, "дорабатывать его на московской публике".

   О любви к Родине, как о чувстве большом и интимном, требующем дел, а не слов, В. И. редко высказывался громко. Но сквозь все его письма этих лет проходит одно слово -- Москва. Он представлял себе, что с возвращением в Москву "нельзя же будет продолжать старое, т. е. во всяком случае теперешнее,-- как писал он 7 февраля 1923 года Вл. И. Немировичу-Данченко,-- а надо попытаться начинать какое-то новое дело". "Не представляю себе,-- писал он,-- чтобы мы приехали и продолжали бы играть то, что мы играли сейчас, и так, как мы это играем сейчас". Ему хотелось "в какой-то новой работе обрести веру в себя и этим путем внутренне обновиться самим и обновить и очистить атмосферу театра". Он был убежден, что в этой работе необходима помощь Владимира Ивановича. Он твердо знал, что театру нужна какая-то "опора", какая-то "живая вода", что театр если и вышел из идейного тупика, то пока еще на деле этого не обнаружил. Годы отрыва от Москвы сосредоточили мысли Качалова на вопросе о пути советского театра.

   Для тех, кто близко знал Качалова, самым мощным впечатлением от его личности было впечатление непрерывного, интенсивного движения, человеческого и творческого роста. Прислушиваться к этому движению жизни в народе, в товарищах, в себе и в самом театре было его неиссякающей потребностью. Исключительно скромный и требовательный к себе, он даже не сознавал, в какой степени он жил подлинной жизнью своего народа и в какой мере чувствовал свою ответственность перед страной. Он хотел видеть Художественный театр сильным и крепким, но сознавал, что новые пути в искусстве им еще не нащупаны. В. И. не умел не быть правдивым и по отношению к себе, и по отношению к товарищам. "Разлюбил я наш теперешний театр в поездке,-- писал он Немировичу-Данченко в том же письме.-- Много он теряет при "экспорте", хотя в то же время напоминает банку с консервами. Когда на сцене раскрывается эта банка, это еще не так плохо и для нетребовательного вкуса даже приемлемо: аромата и свежести нет, но для широкого употребления еще может сойти. А вот когда мы сами, промеж себя, поближе заглянем в эту банку, то уже делается неловко и грустно, и мы отворачиваемся от банки и друг от друга". В том же письме Качалов признавал, что ему "хочется зацепиться за что-то свое, живое, выскочить из круга теней".

   В суматохе американских гастролей и во время летнего отдыха в Европе он думал о том же. В письме того же года Вл. И. Немировичу-Данченко он говорит: "Самое важное, чтобы было между нами соглашение в главнейшем, _к_у_д_а_ _д_о_л_ж_е_н_ _б_ы_т_ь_ _н_а_п_р_а_в_л_е_н_ _т_р_у_д". Качалов считал, что театр должен "прочитывать авторскую душу своим собственным "содержанием", "всем богатством своей созвучно автору настроенной и хорошо распаханной души", "быть богатым душой в большей степени, чем всяким имуществом, всяким инвентарем". Он еще не находил свежего драматургического материала для реалистического искусства советской эпохи. Ему еще рисовался пока какой-то монументальный классический репертуар. Он видел в роли Лира Станиславского и Леонидова, в "Отелло" -- Леонидова -- Отелло и себя -- Яго. Он думал о "Макбете", "Эдипе", "Грозе", "Лесе", о "милом лике Чехова" в одной-двух постановках. Он мечтал о "большой дружной работе" и верил, что тогда театр оживет. "Тем более,-- писал он Немировичу-Данченко в том же письме,-- мастера мы все недурные, формой владеем, воспитаны хорошо (алаверды к Вам), вкус у нас выше среднего. "Подсказать" Вам, навести Вас на открытие или счастливую находку едва ли сможем, но сами понять и сделать можем еще многое. Словом, материал не безнадежный, по-моему... Вы оба -- самые большие люди театра, каких я только встречал на своем веку. Оба обладаете громадными достоинствами и умами, и талантами, и энергией, и серьезностью, и эти качества вас соединяют".

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже