Не было желания ставить свою подпись на этой книге. Стыдобушка. Она и вышла-то под названием, которое невозможно всерьез принимать человеку, не лишенному юмора,— «Великий путь печали конца XIX века». Каждый раз вспоминалась насмешившая надпись надгробия на одной из могил на Ваганьковском кладбище: «От любящей жены и Московско-Курской железной дороги». Нет, никак невозможно было увенчать своей подписью это сочинение. На обложке поставили имя Хесбы Стреттон и восемь звездочек. Только немногие английские друзья знали, что он принимал участие в создании этой книги.
На свой роман «Штундист Павел Руденко» он потратил полтора года и положил его в стол.
Многие вокруг убеждают, что ты писатель. Настоящий. Божьей милостью. С этим приятно соглашаться. В это трудно не поверить. А ведь копнешь поглубже, заглянешь в себя и поймешь, что ты пропагандист по натуре, по призванию. Не зря же вера в значение горячего слова невольно всплывает в каждом сочинении. Вот и в «Штундисте» лучший эпизод — в церкви, где Павел страстной проповедью увлекает любимую девушку, и она идет за ним в Сибирь. А в пьесе «Новообращенный» тема эта становится уже главной. Повернул ее совсем по-новому, новообращенным делается отец юной революционерки. Это она увлекла его своей проповедью. Но суть-то та же, та же... И все это без заранее обдуманного намерения. Всплывает под пером то, чему не успел полностью отдаться в жизни.
А впрочем, стоит ли рефлектировать, копаться в себе, в своих опусах? Дома на столе лежит еще не читанная верстка новой публицистики — «Царь-чурбан и царь-цапля». Еще одна дань текущему моменту. В России произошла смена самодержца. На престол взошел Николай Второй. И, как водится, новый прилив интереса англичан к России. Можно ли не откликнуться на такое событие? Как не освободить эту простодушную неосведомленную публику от наивных иллюзий? Темперамент публициста не дает молчать. К тому же сам напрашивается отличный прием — сюжет древней басни. Лягушки, настрадавшись с царем-чурбаном, стали просить у богов нового царя — и променяли кукушку на ястреба. Оказались любимой пищей царя-цапли. Так и следовало понимать тронную речь Николая, призвавшего русское общество оставить бессмысленные мечтания, надежды на либеральные реформы.
И вдруг вся эта кипучая работа остановилась. Умер Энгельс. Этого можно было ожидать. Семьдесят пять лет. Болезни. Одиночество... Да, конечно, давнее одиночество, хотя до последнего часа он был окружен людьми. Одиночество невосполнимое, наступившее после смерти Маркса.
Этого можно было ожидать, но к смерти нельзя привыкнуть, хотя нет на свете ничего более неизбежного. Как будто и не так часто встречались, но только теперь понимаешь, что он всегда существовал рядом как опора и защита. С первой встречи возникла эта близость, когда Энгельс принял его в своем лондонском доме запросто, «по-нигилистически», как он написал тогда в письме к Фанни, и еще сообщил, что Энгельс «умен и дьявольски образован». Восхищение так навсегда и осталось. И еще удивляла в необыкновенном этом человеке легкость, безудержная веселость, готовность прийти на помощь любому. Элеонора Маркс как-то рассказывала, что отец в шуточной домашней анкете на вопрос: «Ваше любимое изречение»—ответил: «Ничто человеческое мне не чуждо». Верно, когда писал, думал о своем ближайшем друге.
Энгельс умер. Об этом трудно не думать, а надо жить и работать дальше...
Вялый предосенний дождь тем временем перестал. Степняк закрыл зонтик, увидел бледное сентябрьское солнце, плывущее по улице, сияющие полушария мокрых черных зонтов, которые не торопились закрывать недоверчивые лондонцы. Кирпичные стены домов, пригретые последними лучами, излучали малиновое тепло, шелестела желто-зеленая листва в крохотных палисадничках, огненно-рыжий кот, низко присев на передние лапы, нацеливался на краснолапого голубя. Угрюмый Лондон вдруг загорелся теплыми красками. Степняк потянулся рукой к голове, чтобы взъерошить волосы, как он делал всегда, когда принимал какое-нибудь решение, но вспомнил, что он в шляпе, и только сдвинул ее на затылок. Махнул рукой проезжавшему кэбмену.
— На Вудсток-Род! — сказал, усаживаясь в пролетку.
Войдя в дом, он крикнул Фанни:
— Сударыня! Вас ждет экипаж!
И она, мгновенно поняв его настроение, не задавая вопросов, быстро надела шляпку, накинула ротонду.
На улице зажглись огни, совсем бледные в свете гаснущего дня. Степняка немного знобило, хотя было еще тепло. Усталая лошадь тащилась медленно, как погребальные дроги, но это нравилось обоим седокам, и было приятно разглядывать в сумерках силуэты прохожих, будто нарисованные тушью, нечеткие, с расплывающимися контурами.
Шотландский кабачок, куда он привез Фанни, находился совсем недалеко от их дома, но Степняк не был бы самим собой, если бы, как добрый буржуа, потащился туда под ручку с женой. И хотя унылый кэбмен со своей тощей клячей не был похож на питерского лихача на дутиках, все-таки у Фанни должно было хоть на минуту возникнуть ощущение непривычной, легкой, беспечной жизни.