С коих-коих пор бросил он возвращаться в думах своих к покойному деду Савелию, — бывалому-видалому, ему смешными казались теперь зряшные потуги удержать быстрокрылого коня жизни. Какое худо в том, что брат Андрей надоумил его выучить Леферия?..
Сам не очень-то грамотный, Андрей Иваныч ратовал за просвещение, учил своих малолеток в школе, греха в том не видел, напротив — слепоту почитал за наказанье божье, постоянно зудил его, Дементея: «Выучи Леферия — человеком станет. Ты по улице, как по темному лесу, бредешь, вывеска для тебя доска доской, а грамотеям все, понятно… как слепой ходишь по городу… Семейщина необразованная… дикая — народ наш!»
Сам-то он, Дементей, чего греха таить, тем братниным рвением к образованности не воспламенился, пробовал было на рыбалке брать в руки карандаш, с недельку выводил по указке племяшей-школьников буквы-каракули, да бросил…
«И пошто Ипату… старикам нашим светская грамота поперек горла? Оказия!» — косясь на уставщика, подумал Дементей Иваныч.
И вот рыжеватый, с белобрысыми бровями, великан Леферша очутился в чужом краю, у дяди. За лето он пристрастился к реке, любимейшей его забавой стало — на утлой лодчонке под японским скошенным парусом нырять с волны на волну до заездка под злое шипенье взбаламученной воды. Никакого страха, ни тени боязни — ухарь, будто здесь, на воде, и родился!
Бывало, наблюдает Дементей Иваныч с берега за Лефершиной красной лодкой, то высоко подбрасываемой вверх, то оседающей разом в пучину набегающих беляков… шепчет с замиранием сердца:
— Шторм-то! Эк его погнало, делать нечего… Опрокинет еще!..
Нагулялся, натешился Леферша за лето вдосталь… Осенью он не поехал с батькой домой, в серую свою деревню, остался зимовать у дяди в городе. Засадил его Андрей Иваныч за букварь, за тетрадки, учителя нанял. Накинулся парень на книжную науку, — так молодой, застоявшийся на привязи, горячий конь вихрем бросается в степь и скачет-скачет…
Не вернулся Леферий домой с отцом и следующей осенью, а потом и вовсе перестал заикаться об этом… За первый же год он одолел по книгам два класса городского училища и сразу поступил в третий, да и то едва приняли — перерос, из годов вышел. Был Леферий рослее и коренастее всех одноклассников, всех упорнее, настойчивее в занятиях. На уроках он слушал учителей с полуоткрытым ртом — материнская повадка. Ребята смеялись над ним, а он добродушно пропускал те смешки мимо ушей.
В дядиной не шибко-то богобоязненной семье не крестили лбов ни утром, ни в обед, ни да ночь. И Леферий скоро отвык от исконной привычки праотцев. Школа, с ее обязательной утренней молитвой, да церковь, куда учеников водили попарно по воскресеньям, были единственными местами, где еще можно помолиться вволю, покланяться. Не рассуждая, Леферий молился, кланялся, усердно махал двуперстием, и в школе и в церкви.
— Пальцы согни, не так держишь, деревня! — трунили товарищи.
Вскоре Леферий убедился, что утренняя молитва — одна проформа, что у школьников нет ни чинности, ни набожности, а только нетерпение — скорее бы кончилось… месяц за месяцем ломался в его душе страх божий…
С годами Леферий стал совсем городским человеком. Науки открыли ему иной, широкий мир. И на родину его уже не тянуло, как в первые зимы…
Поглянулось Ахимье Ивановне, Дементеевой сестре, легкое Лефершино житье, — на деревне многие парни ему завидовали, — взяла да и отправила к брату на Амур дочерей, сперва одну из старших, потом другую: благо девок у нее не занимать стать.
— Не жалко этого добра! — в шутку говорила соседкам Ахимья Ивановна.
Замуж отдавать девок рано ей не хотелось, в хозяйстве и без них есть кому управиться, — Аноха Кондратьич еще сам всюду доспеет, не старик какой, — так уж лучше, чем балясы на деревне точить, пусть-ка поживут у дяди, у тетки, к порядку образованному привыкнут, чему-нибудь научатся малость. Пусть им за работу — в няньках или как — дает дядя каждой по бочке рыбы к зиме. Отпускать девок на Амур греха она не боялась: жил в бабе батькин непокорный дух…
Не обманулась Ахимья Ивановна: обе девки подолгу прожили у дяди Андрея, кухарили, нянчились с братанами малыми, ежегодно слали домой рыбу кету и другие амурские гостинцы. Но не пошли девки — ни старшая Авдотья, ни поменьше, Улита — по дороге Лефершиной: к ученью не лежали девичьи их сердца, как ни настаивал на этом дядя. Улита еще с грехом пополам обучилась каракульки рисовать, фамилию подписывать, Авдотья же и вовсе за карандаш не бралась.
Так и вернулись обе со временем под родительский кров неграмотные, но зато с потешными городскими повадками. С неохотой поскидали они юбки и кофты, чулочки поснимали, чтоб парни и девки смехом не изводили, сызнова в долгие сарафаны обрядились, на шею, как все, мониста из желтого, леденцового камня повесили. Забавно и стыдно казалось им на первых порах высоко подтыкать спереди сарафаны, — лытки голые, а хвост по земле метет, — ну да к своему как опять не привыкнешь…