Стояла такая жара, что трудно было подниматься по крутой улице Суфло. Братья пошли медленнее. Антуан всё ещё говорил. Жак молчал. И, заметив это, усмехнулся, подумал: «В сущности, спорить с Антуаном я никогда не мог. Или я даю ему отпор и прихожу в бешенство, или смиренно выслушиваю доводы, которые он выкладывает с такой последовательностью, и молчу. Как сейчас. И в этом есть что-то двоедушное. Ведь знаю, что Антуан принимает моё молчание за согласие, а это не так. Далеко не так! За свои идеи я держусь крепко. Пусть другие считают их сумбурными — мне всё равно. В их ценности я уверен. Дело лишь за тем, чтобы умело доказать эту ценность. А так и будет, когда я этим займусь! Доказательства всегда найдутся. Ну, а Антуан идёт в гору, в гору. И никогда не задаётся вопросом: а может быть, мои рассуждения в чём-то обоснованны. Но до чего ж я всё-таки одинок…» И ему с новой силой захотелось уехать. «Всё бросить, сразу, вот было бы чудесно!
—
— Откуда это?
—
— Откуда же?
— Да так, из одной книги, — ответил Жак уже без улыбки. И вдруг заторопился. — Из книги, повинной во всём! Из книги, в которой Даниэль нашёл оправдание всему… Хуже того — восхваление своих… своих цинических взглядов! Из книги, которую он теперь знает наизусть, а я… Нет, — добавил он дрогнувшим голосом, — нет, нет, я не могу сказать, что она мне омерзительна, но видишь ли, Антуан, эта книга обжигает руки, когда читаешь её, и я не хотел бы остаться наедине с ней, потому что считаю её опасной. — Помимо воли с удовольствием он повторил: —
Антуан возразил:
— Ты всегда говоришь «уехать» с таким видом, как будто хочешь сказать: «Навек покинуть родину!» Разумеется, всё это не так просто. Но отчего бы тебе не отправиться в какое-нибудь путешествие? Если ты принят, отец сочтёт вполне естественным, что летом тебе надо развеяться.
Жак покачал головой:
— Слишком поздно.
Что он подразумевал под этим?
— Но ведь ты же не собираешься проторчать два месяца в Мезон-Лаффите в обществе отца и Мадемуазель?
— Собираюсь.
И он сделал какой-то уклончивый жест. Меж тем они уже пересекли площадь Пантеона, и, когда вышли на улицу Ульм, он указал пальцем на людей, группами стоявших перед Эколь Нормаль, и нахмурился.
«До чего же своеобразная натура», — подумал Антуан. Он часто отмечал это, — снисходительно, с какой-то подсознательной гордостью. И хоть он терпеть не мог непредвиденного, а Жак вечно сбивал его с толку, он всегда старался понять брата. Несвязные речи, вырывавшиеся у Жака, заставляли Антуана, обладавшего деятельным умом, всё время упражнять мысль в поисках смысла, что, впрочем, его забавляло и, как он воображал, позволяло постичь характер младшего брата. На самом же деле бывало так: стоило только Антуану решить, что с точки зрения психологической он сделал в высшей степени правильное заключение, как новые высказывания Жака опрокидывали все его логические построения; приходилось начинать всё сызнова и чаще всего делать прямо противоположные выводы. Таким образом, в каждой беседе с братом у Антуана неожиданно возникал целый ряд самых противоречивых суждений, причём последнее из них всегда казалось ему окончательным.
Они подходили к угрюмому фасаду Эколь Нормаль. Антуан обернулся к брату и окинул его проницательным взглядом. «Когда смотришь в корень вещей, — пришло ему в голову, — видишь, что этот юнец и не подозревает, какая у него тяга к семейной жизни».
Ворота были отворены, и во дворе толпился народ.
У парадного входа Даниэль де Фонтанен болтал со светловолосым молодым человеком.
«Если Даниэль первым нас заметит, значит, я принят», — подумал Жак. Но Антуан окликнул их, и Фонтанен с Батенкуром обернулись одновременно.
— Чуточку нервничаешь? — осведомился Даниэль.
— Ничуть не нервничаю.
«Если он произнесёт имя Женни, значит, я принят», — загадал Жак.
— Нет ничего хуже последних пятнадцати минут перед объявлением списка, — заметил Антуан.
— Вы думаете? — с улыбкой возразил Даниэль. Из ребячества он частенько противоречил Антуану, величал его доктором и посмеивался над его видом — важным не по летам. — В ожидании всегда есть своя прелесть.
Антуан пожал плечами.
— Слышишь? — спросил он брата. — Ну, что до меня, — продолжал он, — то хоть мне приходилось уже четырнадцать, а то и пятнадцать раз испытывать такие «ожидания», я так к ним и не привык. К тому же я заметил: те, кто в такие минуты надевает личину стоиков, как правило, люди посредственные или малодушные.