В первые дни мальчик с глубоким отвращением выходил из дому. Улица оглушала его. Антуану приходилось изобретать всяческие поручения, чтобы заставить брата дышать воздухом. Жак заново знакомился с родным кварталом. Скоро он даже вошёл во вкус прогулок; время года стояло прекрасное; ему нравилось идти набережными до собора Богоматери, бродить по Тюильрийскому саду. Однажды он даже набрался храбрости и зашёл в Лувр; но воздух музея показался ему душным и затхлым, а вереницы картин до того однообразными, что он поспешил уйти и больше туда не возвращался.
За обеденным столом он по-прежнему был молчалив; он слушал отца. Впрочем, толстяк держался с такой неумолимой властностью и был так суров в обращении, что все, кто жил под его кровом, молча прятались — каждый за своей маской. Даже Мадемуазель, при всём своём безоглядном преклонении перед г‑ном Тибо, скрывала от него своё подлинное лицо. А он, давая полную волю своей потребности навязывать окружающим непререкаемые суждения, наслаждался этим почтительным безмолвием, которое простодушно принимал за всеобщее с ним согласие. С Жаком он держался крайне сдержанно и, верный взятым на себя обязательствам, никогда не спрашивал его, как он проводит время.
Был, однако, один пункт, в котором г‑н Тибо остался непреклонным: он категорически запретил поддерживать какие бы то ни было отношения с Фонтаненами и для большей безопасности даже решил, что Жак не появится этим летом в Мезон-Лаффите, куда г‑н Тибо переезжал вместе с Мадемуазель каждую весну и где у Фонтаненов тоже был небольшой участок на опушке леса. Было условлено, что Жак, как и Антуан, останется на лето в Париже.
Запрещение видеться с Фонтаненами стало предметом серьёзного разговора между братьями. Первым побуждением Жака было взбунтоваться: у него было такое чувство, что допущенная в своё время несправедливость не будет устранена до тех пор, пока его друг останется под подозрением. Эта бурная реакция даже понравилась Антуану: он усмотрел в ней свидетельство того, что Жак, подлинный Жак возрождается. Но когда первая волна гнева улеглась, он принялся увещевать брата. И без особого труда добился от него обещания не искать встреч с Даниэлем. По правде сказать, Жак и не особенно к ним стремился. Он всё ещё дичился людей и вполне довольствовался дружбой с братом, тем более что Антуан старался держаться с ним по-товарищески, запросто, не подчёркивая ни разницы в возрасте, ни власти, которой он был облечён.
Как-то в начале июня, возвращаясь домой, Жак увидел, что перед подъездом толпится народ: матушку Фрюлинг хватил удар, она лежала на полу поперёк швейцарской. Вечером она пришла в сознание, но правая рука и правая нога у неё не действовали.
Через несколько дней, утром, как раз когда Антуан собирался уходить, раздался звонок. В дверях стояла настоящая Гретхен в розовой блузке и чёрном фартучке; она покраснела, но сказала со смелой улыбкой:
— Я пришла квартиру убрать… Господин Антуан меня не узнаёт? Лизбет Фрюлинг…
Говор у неё был эльзасский, в её детских устах звучавший ещё более протяжно. Антуан вспомнил «сиротку матушки Фрюлинг», в былые времена скакавшую день-деньской во дворе на одной ножке. Она объяснила, что приехала из Страсбурга, чтобы ухаживать за тёткой и заменить её в работе по дому; не теряя времени, она принялась за уборку.
Она стала приходить ежедневно. Приносила поднос и прислуживала молодым людям за завтраком. Антуан подшучивал над тем, как она быстро краснеет, и расспрашивал о жизни в Германии. Ей было девятнадцать лет; все шесть лет после отъезда из их дома она прожила в Страсбурге у своего дяди, который держал
Однако, когда Антуан дежурил в больнице, она приносила завтрак прямо в комнату Жака. Тогда он спрашивал её, как себя чувствует тётка, и Лизбет не скупилась на подробности: матушка Фрюлинг поправляется, но медленно; у неё с каждым днём улучшается аппетит. К еде Лизбет питала глубочайшее уважение. Она была маленькая и толстенькая, но гибкость фигурки говорила о пристрастии к танцам, пению, играм. Смеясь, она смотрела на Жака без всякого смущения. Смышлёная мордочка, курносый нос, свежие, чуть пухловатые губки, фарфоровые глаза, вокруг лба — целая копна волос, даже не белокурых, а цвета пеньки.
С каждым днём Лизбет всё дольше задерживалась поболтать. Жак уже почти не робел. Он слушал её внимательно и серьёзно. Он вообще умел хорошо слушать, и окружающие постоянно делились с ним секретами и изливали перед ним душу — слуги, однокашники, даже порою учителя. Лизбет болтала с ним более непринуждённо, чем с Антуаном; со старшим братом она держалась совсем ребячливо.
Как-то утром она заметила, что Жак листает немецкий словарь, и её скованность растаяла окончательно. Она захотела узнать, что он переводит, и очень умилилась, узнав песенку Гёте, которую она знала наизусть и даже пела: