Несколько раз перечёл сегодня утром Ваше письмо, дорогая Женни. Оно не только просто и прекрасно. Оно именно такое, которого я мог желать. Такое, которого я хотел от Вас, такое, которое, я знал, Вы напишете мне. Дождался ночи, полной тишины, и пишу Вам; дождался часа, когда лечебные процедуры закончены, когда дежурный санитар, обходящий палаты, ушёл, когда в перспективе только бессонница и призраки… Благодаря Вам я чувствую в себе… чуть было не написал: «больше мужества». Но дело не в мужестве, и не мужество мне нужно; возможно, мне просто нужно чьё-нибудь присутствие, чтобы чувствовать себя менее одиноким, менее с глазу на глаз с тем, что может продлиться ещё месяцы и месяцы. И, верите ли, я не хочу, чтобы эти месяцы прошли скорее, чем им положено. Отсрочка, от которой я не желаю отказываться. Я сам себе удивляюсь. Вы же понимаете, что я располагаю средством положить конец. Но это средство я берегу напоследок. Сейчас ещё — нет. Я принимаю отсрочку, я цепляюсь за неё. Странно, не правда ли? Когда человек был так страстно влюблён в жизнь, должно быть, не так-то уж легко от неё оторваться; и особенно когда чувствуешь, что она уходит от тебя. В дереве, сражённом молнией, ещё многие весны продолжают подниматься соки, и корни никак не хотят умирать.
Однако, Женни, в Вашем прекрасном письме не хватает одного: Вы ничего не пишете о мальчике. Только раз Вы написали о нём — в предыдущем Вашем письме. Когда я его получил, я был ещё в таком состоянии отрешённости, отказа от всего, что целый день, а может быть, и больше, не распечатывал конверта. В конце концов я взял его в руки, прочёл строки, в которых Вы пишете о Жан-Поле, и впервые на какое-то мгновение высвободился из-под власти навязчивой мысли, вышел из заколдованного круга, перенёс свои интересы на кого-то другого, снова стал воспринимать внешний мир. И с тех пор я часто возвращаюсь мыслью к мальчику. В Мезоне я видел его, прикасался к нему, слышал его смех, и вот я и сейчас ещё чувствую под пальцами, как напрягалось его маленькое тельце; и когда я начинаю думать о нём, он сразу же встаёт передо мной. А вокруг него сразу же кристаллизуются мысли, мысли о будущем. Даже осуждённый, даже тот, кого у порога ждёт смерть, и тот жадно строит планы на будущее, надеется! Я начинаю думать: вот этот мальчик живёт, входит в жизнь, целая жизнь перед ним; и передо мной открываются просветы, которые вообще-то мне отныне заказаны. Мечты больного, быть может. Что же! Теперь меньше, чем прежде, я боюсь растрогаться. (Эта душевная слабость, конечно, тоже следствие болезни!) Я так мало сплю. И не хочу пока ещё притрагиваться к снотворному. Очень скоро мне придётся слишком часто прибегать к нему.
Методически продолжаю свои попытки приспособиться к жизни. Упражнения воли, которые благотворны уже сами по себе. Снова начал читать газеты. Война, речь фон Кюльмана в рейхстаге[224]
. Он очень справедливо сказал, что никогда мир не установится, покуда всякое предложение будет заранее считаться манёвром, попыткой разложить противника. Союзная пресса снова пытается ввести в обман общественное мнение. Но эта речь вовсе не «агрессивна», нисколько, скорее даже умиротворяющая и многозначительная.(Написал это не без некоторого кокетства. Я по-прежнему одержим войной, это чувство не угасло во мне, и думаю, что оно будет жить во мне до конца дней моих. Но сейчас тем не менее я несколько насилую себя.)
Кончаю. Эта болтовня для меня целебна, скоро я снова напишу Вам. Мы раньше плохо знали друг друга, Женни, но Ваше письмо излучает огромное тепло, и я почувствовал, что во всём мире у меня нет ни одного друга, кроме Вас.
Вы удивитесь сейчас, дорогая Женни. Знаете, чем я занимался вчера весь вечер? Подводил счета, разбирал бумаги, писал деловые письма. Уже несколько дней я собирался это сделать. Мне не терпелось уладить свои денежные дела. Сознавать, что после меня всё останется в порядке. Скоро я уже не смогу сделать нужного усилия. Итак, воспользоваться моментом, когда эти вопросы ещё представляют для меня интерес…
Простите за тон письма. Я должен ввести опекуншу Жан-Поля в курс моих дел, поскольку к нему перейдёт всё, что я имею.
Это, конечно, не бог весть что. От ценных бумаг, доставшихся мне после отца, останется очень немного! Я здорово порастряс капитал, когда оборудовал себе в Париже дом. И я неосмотрительно поместил остальное в русские бумаги, которые, очевидно, пропали безвозвратно. Дом на Университетской улице и вилла в Мезон-Лаффите, к счастью, уцелели.
Дом можно сдать или продать. Та сумма, которая будет получена, позволит Вам кое-как перебиться и дать нашему маленькому приличное воспитание. Он не будет знать роскоши, и тем лучше. Но ему не придётся испытать нужду и лишения, которые выхолащивают душу.