Он прекрасен, этот малыш, он крепок, он тянется, как молодой дубок; всё будущее, моё будущее, будущее всего мира в нём! С тех пор как я его увидел, я не переставая думаю о нём, и мысль, что он не сможет думать обо мне, мучает меня. Я останусь для него незнакомцем, он ничего обо мне не узнает, я не оставляю ему ничего, — только несколько фотографий, немного денег и имя «дядя Антуан». Ничего, — мысль, временами просто нестерпимая. Если бы у меня хватило терпения в течение этих месяцев отсрочки вести день за днём эти записи… Быть может, когда-нибудь, маленький Жан-Поль, тебе любопытно будет сыскать мой след, отпечаток меня, последний отпечаток, след шагов человека, который ушёл? Тогда «дядя Антуан» станет для тебя не просто именем, карточкой в альбоме. Конечно, этот образ не может быть схож: нет сходства между тем человеком, которым я был некогда, и этим больным, которого сглодал недуг. Однако это будет нечто; всё-таки лучше, чем ничего! Цепляюсь за эту надежду.
Слишком устал. Лихорадит. Дежурный санитар заметил, что у меня горит свет. Я попросил у него ещё одну подушку. Капли совсем не действуют. Попрошу у Бардо чего-нибудь другого.
В темноте голубоватое пятно окна. Луна? Или уже рассвет? (Десятки раз после тревожного короткого забытья, — трудно сказать, сколько оно длилось, — я включал свет, чтобы взглянуть на часы, и с отчаянием видел на циферблате насмешливое: 1 час 10 минут… 1 час 20 минут!)
Четыре часа тридцать пять минут. Это уже не луна. Это бледность предрассветного неба! Наконец-то!
Горькая, раздражающая мягкость этих дней, смутного страдания всё в той же постели…
Завтрак окончен. (Эти бесконечные трапезы за маленьким больничным столиком, придвинутым вплотную к постели, томительные паузы, которые выводят из себя, отбивают последний аппетит. Ждёшь не дождёшься, покуда появится Жозеф с подносом — крошечные детские порции на блюдечке.) А потом от двенадцати до трёх пустые и спокойные часы, похожие своим безмолвием на ночь, прерываемые кашлем в других палатах; и я сразу узнаю, кто кашляет, даже не вслушиваясь, — как знакомые голоса.
В три часа — термометр, Жозеф, шаги в коридоре, голоса в саду, жизнь…
Два грустных дня. Вчера просвечивание. Бронхиальные ганглии ещё увеличились. Я это чувствовал давно.
Кюльману, произнёсшему в рейхстаге столь умеренную речь, пришлось выйти в отставку. Как показатель настроения в Германии — это плохо. Зато подтвердились слухи о наступлении итальянцев в дельте Пьявы.
Не вставал с постели. Хотя день прошёл менее мучительно, чем я опасался. Даже сумел принять гостей — Дарро, Гуарана. Утром была длительная консультация с Сегром; за ним посылал Бардо. Не нашли ничего особо тревожного, серьёзного ухудшения нет. А вокруг меня все предаются самым радужным надеждам. И хотя я не перестаю себе твердить, что не следует принимать желания за действительность, чувствую, что меня самого захватывает волна веры. Теперь уже ясно видно, что мы продвигаемся: Виллер-Котре, Лонгпон… IV армия… (Если славный Теривье всё ещё там, ему, должно быть, здорово пришлось поработать!) Не забудем также разгром австрийцев[229]
, и разгром окончательный. И новый фронт на востоке — с Японией. Но Гуаран, вообще хорошо осведомлённый, утверждает, что с того момента, как стали бомбардировать Париж, моральное состояние заметно пошатнулось, даже на передовой, где солдаты с трудом представляют себе, что их жёны, дети подвергаются такой же опасности, как и они сами. Гуаран получает много писем. Больше нет сил выносить войну. И нет желания. Только бы она кончилась, любой ценой!… Быть может, скоро кончится благодаря подмоге американцев. Я вижу в этом хотя бы то преимущество, что если наши правители предоставят Америке возможность закончить войну, они вынуждены будут предоставить ей и заключение мира — американского мира, мира Вильсона, а не наших генералов.Если завтра состояние не ухудшится, напишу наконец Женни.
Сильно страдал все эти дни. Нет сил, нет вкуса ни к чему. Дневник лежит рядом, но нет охоты открыть его. Едва хватает духу вести каждый вечер записи о состоянии здоровья в чёрной тетрадке.
С сегодняшнего утра как будто чувствую себя лучше. Приступы удушья реже и короче, кашель не такой глубокий, терпимый. Может быть, это результат лечения мышьяком, возобновлённого с воскресенья? Значит, и на сей раз вспышка пресечена?
Бедняга Шемри совсем плох! Явления септицемии. Рассеянные очаги гангренозной бронхопневмонии. Безнадёжен.
У Дюпле — гнойный флебит вены на правой ноге!… То же самое и с Бертом и Ковеном!
Всё, что дремлет в