«А хорошо ли мы придумали эту нашу исповедь? — думал теперь Степанов. — Не знал бы, и ладно. Овцы спокойны, волки сыты… Глупо рассуждаю, подло, — оборвал он себя. — Скрытая беда разве не беда? Вдвойне беда. Коли двое сошлись в семью, должны оба проглядываться до донышка. Зачем тогда близость, зачем семья?» Да они с Валентиной и не сговаривались об исповеди! В первую же ночь близости они рассказывали о себе всё. И потом рассказывали. И не оттого, что частые разлуки ставили под сомнение их чувственную стойкость. Просто каждый не вместе прожитый день они ревновали: свидевшись, нетерпеливо ждали откровений. Исповедью они как бы вознаграждали себя за ущербные дни одиночества. Так было в первые годы. Так было через пять и через десять лет, когда их чувства уже не были столь настойчивы, как прежде. Исповедь стала их семейной привычкой, их приятной обязанностью друг перед другом.
В тот вечер, в который пришла к нему вот эта тяжкая душевная боль, Валентина первой исповедовалась в прожитых днях. Он слушал, радуясь её оживлению, пальцами перебирал её горячие пальцы, когда, рассказывая, она дотрагивалась до его рук.
Не мешая ему слушать Валентину, привычно, вторым планом, шли его мысли о только что закончившейся командировке в ЦК, о неотложных делах, которые предстояло решать завтра, о перемещениях в аппарате обкома, которые он давно продумал и теперь получил от ЦК «добро». Дела его были столь неохватны, что думать о них он не переставал даже рядом с женой.
Вдруг как будто раздался резкий звон будильника, сработал какой-то очень чуткий мозговой центр. Он как будто уловил идущую на него опасность, мысли замерли, чувства напряглись. Валентина уже второй раз с новыми и новыми, совсем уже незначительными подробностями настойчиво рассказывала о прожитых без него днях, о всех днях, от первого до сегодняшнего, кроме одного. И чем подробнее, чем настойчивее она говорила о всех других днях, тем всё ощутимее обозначался в её рассказе провал.
Он уже видел — чёрная пропасть зияла на месте того дня, о котором Валентина не хотела помнить…
Он и Валентина жили как две руки одного человека: появись на одной мозоль или ранка — другая в малейшем прикосновении почувствует то, чего не было прежде. В следующее мгновение они оба уже знали, что то, что старалось укрыть себя в одной душе, уже не было тайной для другой.
Он не видел своего лица, наверное, оно изменилось. Он видел другое. Он видел, как охватившее Валентину оживление, скорее возбуждение, которым она старалась затушевать провал, затушевать тот день, теперь медленно её покидало: побледнело лицо, опустились плечи, вытянулась и застыла на гладкой обтянутой чулком коленке её рука.
Валентина молчала.
У него была возможность не заметить то, что он уже заметил. Ох уж эти спасительные умолчания! Рождённые взаимной трусостью, животной изворотливостью, сколько лжи и грязи замуровали они в семьях плохих и даже приличных! Его семья жила без трусости. В их отношениях не было лжи. Он спросил прямо.
И Валентина сказала всё.
Он знал этого человека, блестящего, как новая портупея, с холодным взглядом крупных навыкате глаз. Адъютант командующего округом. Из молодых, напористый, явный честолюб. Кажется, протеже кого-то из высокопоставленных. Он видел знаки внимания, которые адъютант при случае оказывал Валентине. Видел. Мог вмешаться. И не вмешался. Он считал неприличным использовать своё высокое положение, да и времени не было вникать в суету жизни.
Думал, Валентина справится сама. Она не справилась. То, что казалось суетой, стало бедой.
Теперь он видел: он мог и должен был помочь Валентине. Всё равно он вмешался. Он ускорил события. Он решил сразу поставить все точки над «и».
Утром, в 9.00, он уже звонил командующему. Через два часа его блестящий адъютант отбыл в длительную командировку. Он мог бы это сделать раньше. Не пришлось бы придумывать и себе командировку в район поглуше, искать уединения. Хорошо и кстати объявился брат Борис: отъезд с представителем наркомата, по крайней мере, выглядел законно…
«О чём я думаю? — остановил свои рассуждения Степанов. — Неужто сейчас важно, что и как могут думать обо мне? Шатается собственная жизнь, а в голове — будто у барышни на выданье… Хитришь, Арсений! Боязно тронуть рану, щупаешь здоровые места. Где твоё мужество? Ну!
Что же, Валентина, надо решать. Для личных драм нам мало отпущено времени. — Степанов мысленно призвал к себе Валентину, посадил у костра. Он тяжело смотрел в то освещённое костром место, где могла сидеть его жена. — Ну, что скажешь? И ты, и я — оба знаем: поступок словом не сотрёшь. Спрашивать, как было — не смею. Хочу знать: почему было?»
Степанов не терпел половинчатых решений. Человек властного ума, он знал: после сегодняшней ночи он и Валентина должны умереть друг для друга, либо жить, как жили прежде, начисто забыв о беде.