Ким, как вовремя подключенный проводник, соединил два до предела напряжённых полюса. Ток нашёл путь, напряжение упало, сокрушающая молния не сверкнула. Несколько позже, как откровение, явил им свой трезвый ум Сеченов. Валентина где-то раздобыла его труды. Книга легла на стол с аккуратно заложенными страницами. Он читал книгу и в досаде стучал кулаком по лбу: ведь не дурак, а не мог понять, что чувства, как всё на земле, тоже меняются во времени! Да, они были слишком честны, чтобы скрыть то, что их чувства изменились. Но он-то мог и тогда догадаться, что у любви есть своя юность, своя зрелость, своя старость!..
Спокойная близость теперь не пугала, не расстраивала их. Он помнил, как в один из вечеров Валентина сидела рядом, на диване, кутаясь в платок, и вдруг ткнулась ему в плечо и, сама, стесняясь своих чувств, призналась: «Я так счастлива, Сеня… У нас теперь какая-то человеческая радость… Прежде всё было не так: и наивно, и суматошно. Как будто торопились цветов нарвать, а что рвали — не смотрели…» Они сидели успокоенные, снова близкие, он благодарно гладил её горячую щеку.
Поленья пылали жарко. Степанов сдвинулся вбок от костра, спиной и затылком долго ладился к изогнутому стволу ольховины.
То, что случилось, то, что он пережил с начала ночи и рассудил с поспешностью человека, ещё болезненно чувствующего своё оскорблённое «я», теперь как бы осветилось и увиделось им с другой стороны, с той, которую всё это время, пока он находился во власти оскорблённых чувств, он не желал видеть. Он видел сейчас не ту Валентину, которая оскорбила его и себя. Он преодолел смутную стихию чувств и теперь снова видел ту Валентину, близкую, стеснительно-заботливую, мягкую и настойчивую, которая одна сумела разомкнуть его суровую, сознательно замкнутую жизнь.
«А не далеко ушёл я от своего деда, — с неожиданной враждебностью к себе вдруг подумал Степанов. — Только что кулаки придерживаю да канат не отрубаю. А внутри то же, та же слепота, тот же звериный позыв мстить. Мстить тоньше, хуже — холодом и одиночеством. Неужели всерьёз хватило думать, будто Валентина полюбила того пустого мерзавца? Валентина и — этот хлыщ с виноградными глазами! Кого поставил рядом! Для молодца — это спорт. Валентина — мишень. И выстрелил, подлец, расчётливо. Чёрт крутит меня «благородно» оставить Валентину в несчастье! За что? За обиду?.. Но в своей жизни сколько обид я знал. Неразумные людские слабости! Горечью, досадой наследили они в моём сердце вкривь и вкось. Я же не собрал на людей зла! Я же понимаю, прощаю им эти слабости!.. Почему же самого близкого мне человека я хочу казнить за подобную слабость?!
Всё ладно, когда судишь за себя, — думал Степанов. — Могу ли я судить за Валентину?.. А почему нет? Будто не хватит мне разума думать за другого, может быть, больше, чем я, оскорблённого человека! За себя думал дед, смолёным канатом ломая бабку. А подумать бы ему за другого?! Валентина сама убита тем, что случилось.
Почему я хочу помочь хлыщу-адъютанту разрушить то, что дорого вам с Валентиной?!
Валентина не была для меня чужой, даже в тот вечер, когда объявилась беда. Она не была для меня чужой, потому что сказала правду. — Степанов вспомнил её горячие пальцы, робко, как будто с виноватостью, касающиеся его рук, когда она, сидя на диване, рассказывала ему о прожитых в разлуке днях, и подумал: — Не стал чужим для неё и я…
Так вот, Арсений, ежели ты человек…» — Степанов смотрел в темноту. Темнота непроницаемо стояла за ближними освещёнными кустами. Если бы он не знал, что там, за этой плотной темнотой, если бы он видел только то, что сейчас было перед ним: куст с ещё не опавшими листьями, поникшую траву, среди травы старое берёзовое полено с порванной корой — он не мог бы думать, могло бы ему казаться, что на земле есть только этот освещённый костром круг в десять шагов шириной, тьма и неизвестность. И бесполезно стараться проникнуть за пределы того, на что он сейчас смотрит больными от бессонницы и душевной боли глазами, пока рассвет, не зависящий от его старания и воли, не даст заглянуть дальше этих освещённых огнём кустов.
Но Степанов знал, что там, за холодной, плотно подступившей темнотой октябрьской ночи. Он знал, что за кустами спокойно мерцает звёздами чистый плёс, чуть дальше вдаётся в плёс поросший камышом мысок — там стоял он зарю — за мыском, вдоль леса, тянется узкое озеро, за ним — пойменные луга и дальше, километрах в шести, его родина — Семигорье, его лихая колыбель — Волга. Он знал и потому видел город на берегу, на холмах, где была сейчас Валентина. Он мысленно видел весь простор России, до Владивостокского порта, куда ехал сейчас в вагоне дальнего следования щеголеватый адъютант. И оттого, что всё это он ясно прозревал своим разумом, оттого, что не доверился неверным чувствам и одолел в себе позыв живучей дикости, он мог теперь спокойно рассудить за себя и Валентину общую их беду.