Степанов ещё раз вернул себя в тот вчерашний, душный, как в великую сушь, утренний час. Он снова видел всё, как было. С ещё большей пристальностью он вглядывался сейчас в то лицо Валентины, с которым она подошла к столу, в то движение её руки, которым она подняла телефонную трубку, вслушивался в то звучание её голоса, которым она произносила слова.
До десяти утра он ждал этого телефонного звонка. Он знал, что адъютант позвонит Валентине. В десять адъютант должен отбыть, а победа его не была закреплена. В девять сорок семь он позвонил. «Попрошу Валентину Дмитриевну», — он сказал это торопливо, но твёрдо.
«А молодцу нельзя отказать в самообладании: ведь он не ждал услышать мой голос…» — Степанов подумал об этом, положил трубку на стол и вышел в комнату, где была Валентина. Он и сейчас не знал: поняла ли Валентина, что то, что случилось, ещё не решило её судьбы. Но то, что она сделает сейчас, вот в эту минуту, уже бесповоротно решит её судьбу, и судьбу семьи. Поняла ли это Валентина, или решение было у неё ещё до того, как она открылась в своей беде, но она быстро встала и необычайной для этого утра решительной походкой прошла в кабинет.
Дверь за собой она не прикрыла, из комнаты он видел каждое её движение. К столу она встала боком, лицом к нему, хотя удобнее ей было стоять к нему, Степанову, спиной: она хотела, чтобы он видел её лицо. Левая её рука легла на трубку и без колебания подняла к уху. «Слушаю», — сказала она обычным своим голосом, и только он мог уловить в звуке её голоса сдерживаемое раздражение, ему показалось даже озлобление. Она дождалась паузы в быстром говоре адъютанта и отчётливо и твёрдо, как говорила на уроках в классе, сказала: «Для вас, товарищ Горгиа, Валентины Дмитриевны нет — ни дома, ни в городе…»
В короткий миг, пока трубка ещё не легла на аппарат, Степанов, стоя в комнате, слышал, как нёсся из трубки рёв отринутого самца.
Валентина, не снимая руки с умолкнувшего телефона, повернула к нему своё подурневшее за ночь лицо. Глаза их встретились. Она смотрела без страха, с покорностью признающего свою вину человека. Взгляд её говорил: «Ты знаешь всё. Всё слышал. Для меня этого дня нет. Я вычеркнула его из жизни. Тебе решать…»
«Что же, я жалею Валентину?» — думал Степанов, удивляясь тому, что он теперь чувствовал. С той, вчерашней, ночи и до этих вот часов одиночества и тяжких раздумий его оскорблённые чувства были против Валентины, разум едва удерживал его взорваться каким-нибудь диким поступком. Теперь стало наоборот: он рассудил беду, и что-то переворотилось в нём — его чувства сейчас были за Валентину. И теперь разум настороженно следил за переменившимися чувствами, разум заставлял Степанова не доверять тому, что он сейчас чувствовал. «Что же, я жалею Валентину? — думал Степанов, не понимая себя. — Но как я могу её жалеть?! Нет, жалость прочь! Жалость — шаткая основа жизни. Суть в другом, можем ли мы с Валентиной быть как прежде? В этом суть: можем ли?..
Но почему — нет? Если Валентина нашла в себе силы перешагнуть через тот день, то всё другое — моё умение по-человечески одолеть беду! Ничего другого. Ни жалости. Ни унижения. Ни обид. Два близких человека вместе перешагнули беду. И всё. И — точка!»
Степанов оторвал затёкшую спину от жёсткого ствола, входя в реальность, оглядел с некоторым даже удивлением чёрную громаду леса и, правее, воду, мерцающую сквозь кусты звёздами.
Огонь в костре пал. Точками, как звёзды в воде, мерцали проглядывающие из пепла угли. Лишь с краю, на конце обгоревшей ветки, одиноко догорал похожий на лист огонь. Степанов ждал, он наблюдал, как трудно умирает даже это крохотное, бледное, как у свечи пламя. Когда пламя угасло, он поднялся, переложил из темноты на мерцающее огнище охапку хвороста. С хрустом прижал и, руками чувствуя жар углей и разгорающихся веток, давил на хворост, пока пламя не вошло в силу. С треском, гулом, дымом пламя рванулось вверх.
Степанов успокоил себя огнём. Он сидел, медленно оглаживая опалённые руки. Завтра к вечеру он вернётся домой. Как обычно, разденется, умоется с дороги. Подойдёт к Валентине, как всегда, поцелует её мягкие волосы на горячем виске. Будет трудно, как вообще трудно не помнить беду. Но в дом он войдёт, как всегда. И ничего из того, дедовского, не проглянет в нём. Валентина всё поймёт. Наверное, прикусит губы, отвернётся, чтобы он не видел её мокрых глаз. В последние годы она стала что-то излишне чувствительна к добру. Потом… Потом он ей расскажет, что было у него в Москве. Она ещё не слышала его исповеди.
Ни о чём не узнает Ким. Он боготворит свою маму Валю, его божество не должно померкнуть.
Потом, как всегда, вдвоём они попьют за круглым столом чаю, и… всё будет хорошо. Он сделает, чтобы всё было хорошо, как было прежде.