Вот и мать-то ее, Прасковья Ивановна, как приезжала к ней в последний раз, говорит:
— Ну, Пелагеюшка, прости меня Христа ради; я тебя много била.
— Да, — говорит, — маменька, много ты меня напрасно била; Бог простит. А все же о том надо просить Бога. А уж теперь в остатки видимся, маменька; в этой жизни мне с тобой более уж не увидаться.
Так и случилось, не видалась она с нею после этого и вскоре умерла Прасковья Ивановна».
Новые юродства в Дивееве ради умерщвления плоти
«Временами приезжал к нам из Арзамаса некто бывший военный и тоже блаженный, Федор Михайлович Соловьев, всем хорошо памятный и всем известный даром прозорливости. Так уж тут и уму непостижимо, что только выделывали они вместе; страх возьмет, бывало, не знаешь куда и деться. Ульяну Григорьевну на что любила Пелагея-то Ивановна, а и та боялась их. Волей-неволей приходилось мне одной оставаться с ними. Как поднимут, бывало, они это свою войну, мне уж никак не унять. Придет Соловьев, принесет чаю, либо мяты, или зверобою, что ни попало, да по-военному: «Не досаждай, — крикнет, — Анна! Ставь самовар и пей с нами», — да еще на грех в самый-то чистый понедельник. Ну и пьем, сидя на лавочке в уголочке; сама тряской трясусь, потому что как ишь ни сойдутся у Рождества ли на кладбище, у нас ли в келии, оба большущие да длинные, бегают взад и вперед, гоняются друг за другом; Пелагея Ивановна с палкой, а Федор Михайлович с поленом, бьют друг друга. «Ты, арзамасская дура, на что мужа оставила? — кричит Соловьев. «А ты зачем жену бросил, арзамасский солдат этакий?» — возражает Пелагея Ивановна. «Ах ты, большой сарай, верста коломенская!» — кричит Федор Михайлович.
И так-то идет без перерыву у них своя, им лишь одним понятная перебранка и разговор. Я сижу еле жива от страху; грешница, я думаю себе: «Ой, убьют». Ходила даже несколько раз к матушке Ирине-то Прокофьевне. «Боюсь, — говорю, — матушка, души во мне нет, пожалуй, убьют». А матушка-то, бывало, и скажет: «Терпи, Аннушка, дитятко, не по своей ты воле, а за святое послушание с ними, Божиими-то дурачками, сидишь. И убьют-то, так прямо в Царство Небесное попадешь». Ну, и терплю, сижу. Бывало, сестры-то и те говорят: «Гляди-кась, что делают! А Анна-то кременковская с ними с дураками возжается, из ума тоже выжила, совсем дурою стала». Да что? С Соловьевым-то, бывало, своя у них, им лишь одним понятная да Богу, блаженная война идет. И помимо этого со всеми она, Пелагея Ивановна, воюет. Где там, разумеется, и кто их поймет — тех блаженных-то. По-ихнему, по-блаженному-то, так и надо, только и слышишь: «Возьми ты свой грех-то», либо: «Уймите вы вашу дуру-то, что она у тебя озорует, безумная-то дура; хоть бы привязывали вы ее что ли». Все это сама слышит, бывало, моя-то Пелагея Ивановна; молчит и опять за свое. Что делать? Стала я пробовать, как больно-то уж развоюется, запирать ее. Заперла это раз, она, моя голубушка, и заснула, а я — то позабыла да и ушла. Проснулась и подняла крик; слышат другие — кричит кто-то, да не поймут сразу-то. Вот и вылезла она в окошко, прямо на сложенные дрова, да и кричит, с них-то, значит, слезть-то нельзя. И увидали да кое-как на руках уж и сняли. В другой раз тоже до того расходилась, удержу нет, прибежали, сказывают: «Возьмите свою-то дуру; больно озорует, никак не сладишь, уйми ты ее». И заперла я ее в чулан. Вот посидела она это маленько: «Батюшка, отопри, кормилец, отопри». «Нет, — говорю, — не отопру». Она опять: «Батюшка, отопри, соколик, отопри, надо». «Не отопру, — говорю, — все вон на тебя жалуются; обещай, что не будешь, тогда отопру». Замолчала да немного погодя говорит Поле: «Девка, отопри хоть ты, ведь пес-то (я значит) ни за что не отопрет и меня не выпустит». «Как же я без матушки могу отпереть?» — отвечает Поля.
«Погоди, — думаю, — что дальше будет?» Отперла я сама да и говорю: «Не ходи ты туда, а то более никогда выпускать не буду». Она как вскочит, схватила меня за плечи, перевернула, да уж и нет ее, убежала. Беда, какая проказница была. И с этих самых пор стала она бояться не только замка, а чуть, бывало, без умысла нечаянно дверь притворишь, задрожит это вся, даже вскочит, так что, бывало, ни днем, ни ночью мы никакой двери не запирали. А наружной-то двери так и не бывало до 1883 года, так цельные 22 года без двери и жили».
Намерение изгнать Пелагею Ивановну из Дивеева
«Доходили и до начальства своеволия ее. Покойная матушка Ирина Прокофьевна несколько раз собиралась прогнать ее и ко мне об этом неоднократно присылала. Раз приходит ее келейница-то и говорит мне: «Приказала тебе матушка взять дуру-то твою и отправить откуда взяли». И так-то мне стало что-то скорбно. «Я не брала и не повезу, как хотите, вы делайте. Да и что гнать-то ее, — говорю. Ульяна-то Григорьевна не так ее приняла, а тоже 500 р. за нее Иоасафу-то19
отдала». А Пелагея-то Ивановна, как не до нее дело, сидит в уголочке в чулане, поглядывает, слушает да молчит.