— Есть люди, — произнес некоторое время спустя грек, — которые сомневаются, есть ли в человеке что-то сверх животной его натуры. Не верят, что мы созданы по образу и подобию божьему, думают, что человеческая душа такая же смертная, как и тело. Лукреций, латинский поэт, даже в стихах это воспел. Читал его?
— Нет. И благодарю мудрость всевышнего, что не попустила читать подобные мерзостные кощунства.
— А жаль, что не читал. Потому что именно Лукреций стихом своим противоречит своему кощунственному заблуждению. Когда слушаешь его чудесные гекзаметры, просто не веришь, что в человеке, который создал такое великолепие, нет ничего, кроме звериной натуры. А ул? когда Гомера слушаешь!.. Мысль, которая сотворила эти непревзойденные сказания, искусство, которое в такой стих их воплотило, — не может не быть бессмертной… не может не быть отблеском мысли и мастерства, которые замыслили и сотворили вселенную… Я был как-то в Италии, в Равенне… Видел в церкви святого Виталия мозаику, изображающую императора Юстиниана и его двор… Кто раз взглянул на это лицо, уже никогда не усомнится: существо, которое сумело из цветных камешков создать такие образы, не может не быть образом бога.
Аарон вздрогнул. Не первый раз уже он слышит эти слова. Без труда вспомнил, где слышал их раньше. Именно в Равенне, именно в церкви святого Виталия, именно под этой самой мозаикой, о которой говорил сейчас грек. Он сидел у ног Герберта, тогда еще архиепископа Равенны. Напротив Герберта поместился Ромуальд — пустынник, схимник, строгий к себе и к другим. Поодаль стоял Одилон, аббат аббатов, глава могущественной клюнийской конгрегации.
Спрятал прекрасное лицо в ладони Одилон. Еще крепче вцепился в поручни кресла Ромуальд, опустил к полу полные слез глаза Аарон; Герберт же все более радостным голосом, все более звучным — напевным и мягким, словно нежное звучание органа, — доказывал тогда, что ни в чем с такой силой не проявляется подобие человека с творческой мудростью бога, как именно в творении. А что может сотворить человеческая мысль? Может сотворить прекрасный храм из мертвого мрамора, чудную музыку из беспорядочных звуков, изумительный стих из обычных слов. И из цветных камешков может создавать людские образы, столь похоже на живых людей, что даже дух захватывает от одной мысли, что такие чудеса способна создавать изощрившаяся человеческая мудрость. "Взгляните только на лица, которые перед вами на мозаике", — закончил Герберт свое слово с тихим вздохом, исполненным глубокой растроганности и восхищения.
— Ты не был в Константинополе, так ведь, ирландец? — спросил грек, выслушав рассказ Аарона.
— Не был.
— Герберт-Сильвестр тоже не был. А если бы был, то понял бы, что грешит против мудрости божьей, не желая признавать, что греческой мысли неизменно принадлежит первое место. Ведь и эти великолепные мозаики в равеннской церкви святого Виталия дело рук греческих мастеров. И если бы вошел Герберт в храм, именно во имя мудрости божьей, Софии, возведенный базилевсом Юстинианом, то понял бы, что ничто во всех земных пределах не передает так великолепно столь прекрасные и глубокие мысли Герберта, как именно этот храм. Тут и золото, и лазурь, и розовый цвет, и зеленоватый — мозаики, представляющие удивительные изображения; тут опоры, я бы сказал, водруженные рукой исполинов; вот галерея стройных колонн; вот купол, равного которому нет: один лишь звездный небосвод превосходит его размером и величием. В этом соборе невозможно не ощутить творческой мощи человека: вся неохватная и страшная природа — жалкий прах перед мыслью, которая сумела сперва представить себе этот собор, а потом воплотить мечтаемый образ в камне. И могло бы казаться, что именно там, взирая на это великолепие, должен сказать себе человек: "Вот, я как бог". Но нет, не скажет. Под этим куполом, подле этих колонн, перед этими мозаиками один только вырывается из груди вздох: что я есть пред тобой, София, божия мудрость? Воистину прах один.
И вновь потянулся грек к бутылке с согревающим напитком. Сделал глоток, второй, третий.
— Действительно красиво и мудро изложил все это Герберт. Просто удивительно! Греческую, чисто греческую душу имел этот латинянин, столь ненавидящий все греческое.
Громко булькнул напиток в резко откинутой бутылке. Раскрытой ладонью громко хлопнул себя по лбу грек. И громко воскликнул:
— А ты откуда знаешь об этом столь точно, словно был там?
Аарон смешался, даже оробел.
"Выдал себя", — подумал он, чувствуя мурашки по всему телу.
И не мог решить, то ли выкручиваться, то ли признаться, что не сказал ему правды, что хорошо знал Герберта-Сильвестра, что присутствовал при смерти Оттона Третьего.
Попробовал выкрутиться, понимая, что грек никогда ему не простит, что раскрыл столько тайн, — захочет его убить во время сна на ночлеге или подсыплет в пищу яд.
Краснея, заикаясь, то и дело себе противореча, он стал рассказывать, что как-то в Англию приезжал кто-то, кто ездил в Равенну, и именно от него и слышал…