Студенты дострогановского времени сурово смотрели на молодых щеголей из аристократических домов, пришедших в университет, преобразованный — Строганов сказал бы «облагороженный» — уставом 1835 года. Новые студенты носили отлично сшитые мундиры и форменные шинели, гордились этими зримыми свидетельствами принадлежности к университету, старые ходили в партикулярном платье, форма их тяготила; прежде единственным языком студенчества был язык русский, теперь его стала вытеснять французская речь. Начальство поощряло юных аристократов — и бездушием повеяло в университетских аудиториях. Старые студенты предвидели беду, но поделать ничего не могли. Итог, считал Аксаков, был печален: «Недаром было наше враждебное чувство; пошлая форменность, утонченная внешность завладели университетом и принесли свои гнилые плоды».
Слов нет, «торжество внешности» — не всегда зло, и тем более оно не было злом абсолютным. Инспектором университета Строганов назначил Платона Степановича Нахимова, старого моряка, брата прославленного адмирала. О добродушии инспектора ходило много рассказов: он даже иногда отворачивался, когда встречал студента в слишком неряшливом виде. Если же случалась нехорошая история, Нахимов призывал к себе разумных студентов, уговаривал их повлиять на товарищей, и история прекращалась. В трудных обстоятельствах, которые возникали обычно от несговорчивости профессоров, инспектор Нахимов предпочитал действовать именем попечителя, гуманного, но и грозного. Однажды, когда университетский священник и профессор богословия Терновский не допустил к причастию двух нерадивых студентов (происшествие экстраординарное), Нахимов долго уговаривал строгого богослова быть снисходительнее, но тот отказывался: «Не могу… Иисус Христос сказал…» Инспектор не захотел слушать: «Что Иисус Христос! Что граф-то скажет?» Возражение было сильным, и Терновский сменил гнев на милость.
В сущности, Строганов и подчиненный ему Нахимов руководствовались главным правилом бюрократии: не выносить сор из избы, решать келейно. Любое происшествие в Московском университете дало бы повод к злому уваровскому торжеству или, что много досаднее, к участливому сожалению министра. При Строганове университетские нравы смягчились: младшие инспектора стали вежливее, эконом меньше обкрадывал казеннокоштных студентов, которые в ответ реже буянили, недовольные плохим питанием. Студентов перестали сажать в карцер,
Как не почувствовать благодетельных перемен, как не поверить в прогресс и не ощутить признательность новому начальству! Как не славить Строганова и золотые строгановские времена! И славили — точно так, как их предшественники славили времена дострогановские, которые — выражение «старого студента тридцатых годов» Ивана Гончарова — были «золотым веком нашей университетской республики». Все были правы, ибо говорили, если вдуматься, об одном — о юности, проведенной в стенах Московского университета. Гончаров писал «Обыкновенную историю» и стоял на пороге литературной известности, когда среди студентов выдавался Борис Чичерин, сухой, невосторженный господин, ставший знаменитым юристом. Чичерину принадлежит отзыв странный, где соединение имен кажется на первый взгляд неестественным, хотя оно и безукоризненно точно в отношении строгановского времени: «Уваров, Строганов, Грановский, Нахимов! Какое сочетание имен! Какова была жизнь в университете, когда все эти люди действовали вместе, на общем поприще, приготовляя молодые поколения к служению России!»
Какова была жизнь в университете, действовали ли «все эти люди», равно как и многие другие, столь же выдающиеся, вместе или их усилия направлялись в разные стороны — это нам еще предстоит узнать, ведь Сергей Соловьев в университет пока не поступил, он учится в гимназии. Важно другое: строгановское время пришло и время это особенное.