— Доброе утро. — Циммерман пожал плечами. — Ночь провел неплохо.
— Я и вижу, — сказала фрау Келлер. — Еще вопрос можно?
— Да.
— Кто вам Лотта?
— Невеста, — сказал Циммерман.
Старушенция всплеснула руками и огляделась, словно кто-то их подслушивал:
— Зайдемте ко мне. На секунду.
В комнате, заставленной безделушками и увешанной полотенцами с вышитыми изречениями — от «Бог помнит о нас» до «Бережливость множит богатство», — фрау Келлер плотно прикрыла дверь и сказала:
— Мой долг немки и женщины со всей откровенностью поставить вас в известность.
«И ты о долге! — подумал Циммерман. — Ты и не женщина, а старая напыщенная карга».
— Я сознаю, господин… э-э… Циммерман, что вторгаюсь в интимную сферу. Но поверьте, я из кристально чистых побуждений. — Шваброй старуха пристукивала об пол, крючковатый нос ее будто клевал, глаза сузились. — О да, я сознаю: Лотта — партийная, я наживу неприятностей. Но мои принципы не позволяют мириться с тем, что вас обманывают, крадут вашу честь, господин Циммерман… Позвольте продолжать?
— Конечно, — сказал Циммерман.
— Наберитесь мужества… У Лотты каждую ночь кто-нибудь ночует! Кутежи, попойки! Вы видели альбом на чайном столике? Это фотографии ее любовников! Она коллекционирует любовников! Но ради бога, умоляю, мужайтесь… Вы такой видный, белокурый, настоящий ариец… Как она может, не понимаю…
— Я мужаюсь, — сказал Циммерман. — Благодарю вас за разговор. Я приму его к сведению.
— Вы примете меры, господин Циммерман?
— Самые решительные.
Он брился, не замечая порезов: рука дрожала — то ли с похмелья, то ли от того, что сообщила ему фрау Келлер. А почему, собственно, рука должна дрожать? Во-первых, он же солдат, а во-вторых, фрау Келлер не открыла Америку, он и сам догадывался кое о чем…
Он усмехнулся, смочил порезы одеколоном, надел чистую рубашку. Как изволила выразиться фрау Келлер — кто тянул тебя за язык, карга, — «из кристально чистых побуждений»? Чистые, да еще и кристальные… Да может ли быть на свете подобное?
Когда Лотта пришла из магазина с сумкой, он спросил ее обо всем прямо. Она спокойно поставила сумку на стул, сняла плащ. Стоя вполоборота, спросила:
— Не будем финтить?
— Да, — сказал Циммерман. — Финтить не будем.
— Это соседка?
— Да, — сказал Циммерман.
— Я упеку ее в концлагерь, ведьму! Но прошу, пойми: я тебя люблю, а их нет и нет. К тому же это товарищи по партии…
— Единомышленники?
— Совершенно верно, дорогой!
— Ты спишь со мною, с беспартийной сволочью. Это не нарушение партийной дисциплины?
Она провела ладонями по бедрам, натягивая свитер, наклонилась к Циммерману:
— Не вредничай. И не усложняй, Я же не ревную, хотя у тебя женщины бывали, так ведь? И ты не ревнуй, не сердись. Давай выпьем за примирение, дорогой!
Циммерман не закричал на нее, не ударил, не убил, не ушел, хлопнув дверью. Он целовал ее, и пил с ней, и ездил в рестораны, и обнимал в постели, и шлепал из комнаты по коридору, стремясь не попадаться фрау Келлер, во взоре которой — ледяное презрение. Ну да наплевать на фрау Келлер, что ему до этой нафталинной старушенции? По сути, что ему до всего мира? Усталость и опустошенность — вот и все, что он испытывал сейчас. Один. На целом свете один. Выпьем-ка, Лоттхен! За то, что я не женился на тебе.
На вокзале Лотта без стеснения целовала его и обнимала, прикладывала к глазам носовой платочек. Поезд сдвинулся, набирая скорость — пересчитывал колесами стыки, и Циммерман, бог знает для чего, высунулся в окошко. Он увидел белоснежный платок в руках у Лотты и белое белье на балконах — на одном, на втором, на третьем, на четвертом — и поразился: город будто выбросил белые флаги капитуляции. А что ж, пробьет час — и капитулируем. Недалек этот час: пахнет керосином.
«Пахнет керосином» — так говорит обер-ефрейтор Белецки, когда русские наступают и задают нам трепку. Те русские, которых обожаемый фюрер объявил уничтоженными и осенью сорок первого года — и я в это верил, — и осенью сорок второго года. И в это я верил. Во что только я не верил! А потому что разучился думать: за меня думал фюрер. Начни же ворочать собственными мозгами — кое-что поймешь!
Белецки зверски храпит. Он храбрый солдат, трижды ранен, а в отпуске ни разу не побывал. Я ранен дважды — и побывал. Везет! Ну, с отпуском все ясно, будь счастлива, Лотта! А вот с Белецки неясно. Он не прочь бы перейти к русским. Вдвоем было б легче. Но как об этом заговорить с ним? У него жена, дети. А если Белецки выдаст или кто-нибудь подслушает, тот же Менке? Нет уж, Адольф, действуй в одиночку.
Циммерман встал и, подталкиваемый в спину мутным взглядом унтер-офицера Вагнера, выбрался из блиндажа. Но нужник был на отшибе, в кустарнике, и Циммерман туда не дошел, управился поближе.
— Возвратился? — спросил Вагнер.
— Возвратился, — ответил Циммерман.
Он закрыл глаза и увидел себя маленьким, лет пяти, в вельветовом костюмчике и гольфах, за одну руку его держала мать, за другую — отец, и солнечный зайчик скакал по аллее, по колпачкам тюльпанов — в парке алое тюльпанное море…