В нижнем этаже ее дома жили сиротами три барышни, княжны Д. Г., их отец, интендант-генерал, куда-то уехал, мать умерла. Генеральша Корнэ невзлюбила барышень и старалась сжить их с квартиры, делая им различные пакости. По-русски она говорила плохо, но ругалась отлично, как хороший ломовой извозчик. Мне очень не нравилось ее отношение к безобидным барышням, – они были такие грустные, испуганные чем-то, беззащитные. Однажды около полудня две из них гуляли в саду, вдруг пришла генеральша, пьяная, как всегда, и начала кричать на них, выгоняя из сада. Они молча пошли, но генеральша встала в калитке, заткнула ее собой, как пробкой, и начала говорить им те серьезные русские слова, от которых даже лошади вздрагивают. Я попросил ее перестать ругаться и пропустить барышень, она закричала:
– Я снай тибе! Ти – им лязит окно, когда ночь…
Я рассердился, взял ее за плечи и отвел от калитки, но она вырвалась, повернулась ко мне лицом и, быстро распахнув халат, подняв рубаху, заорала:
– Я луччи эти крис!
Тогда я окончательно рассердился, повернул ее затылком к себе и ударил лопатой пониже спины, так что она выскочила в калитку и побежала по двору, сказав трижды, с великим изумлением:
– О! О! О!
После этого, взяв паспорт у ее наперсницы Полины, бабы тоже пьяной, но весьма лукавой, – взял под мышку узел имущества моего и пошел со двора, а генеральша, стоя у окна с красным платком в руке, кричала мне:
– Я не звать полис – нитшего – слюшай! Иди еще назади… Не надо боясь…».
Следующим пристанищем Пешкова стала ночлежка бывшего ротмистра по прозвищу Кувалда, расположенная в конце Задне-Мокрой улицы. Ее писатель изобразил в рассказе «Бывшие люди»:
«В глубине двора – низенькое закопченное здание с железной крышей на один скат. <…>
Внутри ночлежка – длинная, мрачная нора, размером в четыре и шесть сажен; она освещалась – только с одной стороны – четырьмя маленькими окнами и широкой дверью. Кирпичные, нештукатуреные стены ее черны от копоти, потолок, из барочного днища, тоже прокоптел до черноты; посреди ее помещалась громадная печь, основанием которой служил горн, а вокруг печи и по стенам шли широкие нары с кучками всякой рухляди, служившей ночлежникам постелями. От стен пахло дымом, от земляного пола – сыростью, от нар – гниющим тряпьем».
Но и за такое убогое пристанище приходилось платить хозяину: за ночь – две копейки, за неделю – гривенник, за месяц – три гривенника. Деньги Пешков зарабатывал поденщиной в городе.
Кончалась осень 1887 года. Дальше жить у Кувалды было нельзя, наступали серьезные холода.
«Нужно было искать на зиму “место”, – написал позднее Горький, – и я нашел его в крендельной пекарне Василия Семёнова.
Этот период жизни очерчен мною в рассказах “Хозяин”, “Коновалов”, “Двадцать шесть и одна” – тяжелое время! Однако поучительное.
Тяжело было физически, еще тяжелее – морально».
Было тяжело морально от неразделенной любви. Алексею понравилась Мария Деренкова. С девушкой будущий писатель познакомился вскоре после приезда в Казань. О своем чувстве Горький рассказал в повести «Мои университеты»:
«У косяка двери в кухню стояла девушка, одетая в белое, ее светлые волосы были коротко острижены, на бледном пухлом лице сияли, улыбаясь, синие глаза. Она была очень похожа на ангела, как их изображают дешевые олеографии.
– Отчего вы испугались? Разве я такая страшная? – говорила она тонким вздрагивающим голосом и осторожно, медленно подвигалась ко мне, держась за стену, точно она шла не по твердому полу, а по зыбкому канату, натянутому в воздухе. Это неумение ходить еще более уподобляло ее существу иного мира. И пальцы рук были странно неподвижны.
Я стоял пред нею молча, испытывая чувство странного смятения и острой жалости».
Неразделенная любовь к Марии Деренковой стала последней каплей, переполнившей чашу терпения молодого человека и приведшей его к попытке самоубийства.
События, связанные с тем, как он попытался уйти из жизни, Пешков позднее описал в рассказе «Случай из жизни Макара». В нем писатель также передал свое тогдашнее состояние:
«Утратив ощущение равенства с людьми, среди которых он жил и работал… пошел к людям другого круга, но в их среде, – еще более и даже органически чуждой ему, – он не встретил того, что искал, да он и не мог бы с достаточной ясностью определить – чего именно ищет? <…>
Как бы там ни было, в этой среде… не мог укрепить свою заболевшую душу. Он пробовал что-то рассказывать о затмении души, был не понят и отошел прочь, без обиды, с ясным ощущением своей ненужности этим людям. Первый раз за время своей сознательной жизни он ощутил эту ненужность, было ново и больно».