— У генерала Радецкого нет ни подвод, ни тягла! Взвалить на свои генеральские плечи я могу только одного. Вы свободны, доктор!
Когда удрученный врач вышел из генеральской жаломейки, Радецкий сердито проворчал, что его подчиненные привыкли лезть к нему со всякими пустяками и что он никак не может приучить их к порядку. Карты уже были розданы, но Верещагину играть расхотелось.
— Хочу посмотреть, что там делается, — сказал он, откладывая карты.
— Неинтересное для художника занятие — наблюдать, как замерзают живые люди, — отсоветовал Радецкий.
— На все люблю смотреть своими глазами, — сказал Верещагин, — и на хорошее, и на плохое.
— У нас плохого не бывает! — живо отозвался Жабинский. — Если наши доблестные солдаты и замерзают, то они при этом являют пример служения России, проявляют стойкость, мужество и отвагу!
— Я точно такого же мнения, князь! — холодно бросил-Верещагин, успевший возненавидеть Жабинского за высокопарные, но пустые слова.
IV
Временами рядовому Половинке кажется, что по соседству с горой Святого Николая схоронился какой-то злой дух, помогающий туркам. Летом было так жарко, будто солнце собиралось растопить или изжарить человека. Теплое лето стоит и на его родной Полтавщине, да разве сравнишь жару Украины с нещадной жаровней на Шипке! Осень здесь слякотная, с густыми и тяжелыми туманами. Высота, а в траншеях и землянках воды и грязи по колено. Промокает человек до последней нитки, а резкие ветры даже не способны просушить одежду. Про зиму и говорить не приходится, страшней, видно, ничего не бывает.
Давно «сидит» на Шипке Панас Половинка, сам диву дается, что еще дышит, переставляет ноги, может держать в руках ружье. Рядом с ним умирали куда более сильные, чем он. А он жив. Появись в родной хате — мать наверняка не признала бы: глаза слезящиеся, с красными белками, вечно полузакрытые — от дыма костров, от блеска снега, от бессонницы. Забыл, когда мог прикорнуть час-другой. Лицо черное и блестящее: такими рисуют чертей на картинах страшного суда. Волосы стали пепельными, их словно присыпали золой. На ногах рваные опан-цы, ноги для сохранения тепла завернуты в дубовые листья. Сапоги он давно истаскал по этим острым камням, а если бы и не износил, все равно пришлось бы бросить: ноги опухли и стали толще чуть ли не в два раза. Шинель это уже не шинель, а повисшие вдоль туловища рваные тряпки, схваченные на живую нитку. К тому же местами прожженные. Пана-су всегда хочется, когда он видит костер, не придвинуться, а влезть в огонь и немного, совсем немного прогреть окоченевшие внутренности — они ему представляются такими же холодными и потрескавшимися, как пальцы на руках. Нижнего белья у Панаса нет, а шаровары и фуфайка истлели, и их продувает, как марлевый бинт. Вчера Панас сбросил суконные шаровары и заменил их полотняными — тепло то же, зато нет дыр. Рукавицы пригодны для осени, но не для зимы, и носит их Половинка лишь для того, чтобы не примерзали пальцы к металлическим частям винтовки. Из теплых вещей у него Только и есть, что башлык да Иванов шарфик, их пуще всего и бережет Панас.
А сегодня злой дух на Шипке и вовсе разошелся: шквалистый ветер воет так, будто рядом остановились тысячи голодных, разъяренных волков. Снег несется с бешеной скоростью и залепляет усталые и больные глаза. Его намело много — на месте траншей он взметнулся саженными сугробами, похоронив под собой людей. Поручик Костров еще пробует шутить, но это смех сквозь слезы, и смеяться никому не хочется. Видно уж такая обязанность у командира: надо плакать, а ты шути и поднимай дух у других.
— Вже настав час и нам умирати, ваше благородие, — говорит Панас, прижимаясь к ротному.
— Не торопись, Половинка, еще есть время, — с трудом выговаривает Костров, и зубы у него дробно стучат.
Их в этой траншее трое — все, что осталось от роты. Месяц назад было за сотню, полмесяца назад — около девяноста, неделю назад — семьдесят пять, шесть дней назад — шестьдесят три, пять дней назад — пятьдесят, три дня назад — тридцать пять, два дня назад — двадцать, сегодня утром — четырнадцать. Когда закрутил, забушевал снежный вихрь, норовя согнать людей с ужасной Шипки, они еще бродили, искали в снегу товарищей, из своей и чужих рот; находили их по штыкам — Они как острые и тонкие палки поднимались над сугробами. Откопают людей, разбудят, если застанут в живых, идут дальше, стараясь забыть и про лютый холод, и про свою печальную долю. Но снег мел и мел, солдат становилось все меньше: они умирали на глазах Панаса, его командира и еще одного рядового, эстляцдского кузнеца с трудной фамилией Утвейльд, которую едва мог запомнить Половинка. Они лежат, тесно прижавшись друг к другу. Шинели что жестяные трубы — тверды и бренчат при каждом движении. Если доведется вставать — без посторонней помощи не поднимешься.
— Ваше благородие, коли я ворохнусь, так чую, як у мене промерзли тельбухи — там деренчать, — медленно говорит Панас, стараясь перекричать стон снежной бури.
— Это тебе только кажется, внутри у человека промерзает тогда, когда он перестает дышать.