Ошеломленная внезапной метаморфозой поезда, Мила не сразу заметила их, хотя не заметить было просто невозможно. Осторожно шагая вперед, она едва не наступала на вытянутые вдоль условного прохода ноги. Странные, невесть откуда взявшиеся пассажирки смотрели на нее с вялым любопытством. Разных возрастов, разного достатка, разных национальностей – между ними не было ничего общего. Они стояли где придется, сидели на чем попало – на табуретках, скамьях, рассохшихся бочках, на распиленных шпалах и просто на корточках. Некоторые лежали прямо на полу, беспомощно таращась в дощатый потолок, ловя зрачками падающий сквозь щели звездный свет.
– Эй! – донеслось откуда-то спереди. – Эй, соседка! Давай к нам!
За откидным столом, испещренным нецензурными надписями, в компании из четырех женщин сидела попутчица Милы, седая старушка в льняном платье. Двинув костлявым бедром сидящую рядом дородную тетку с вытекшим глазом, она освободила край сиденья и похлопала по нему ладонью, приглашая Милу присесть. Протиснувшись вперед, девушка с облегчением упала на выдранную обивку жесткого кресла.
Новые соседки смотрели угрюмо, но без злобы. Скорее с сочувствием. Впервые разглядев их вблизи, Мила едва сдержала крик. Но промолчала. Вцепилась пальцами в липкую столешницу, усилием воли подавив готовый вырваться вопль. Напротив нее, точно так же держась руками за стол, сидела девушка в железнодорожной форме. Широкая красная линия пересекала ее тело от правого плеча к левой груди. Когда вагон шатало особенно сильно, казалось, что верхняя половина норовит сползти вниз, чтобы с чавкающим звуком упасть на колени соседки – удавленницы с жутковатым синюшным лицом.
– Здравствуйте, – выдавила Мила, с ужасом ощущая, как холодит раздробленную височную кость вездесущий сквозняк.
Одноглазая тетка вынула откуда-то из-под стола бутылку со сбитым горлышком и покрытый трещинами стакан со щербатыми краями. В ее пустой глазнице копошилась бледная личинка. Старушка в льняном платке привычно убрала выбившуюся прядь за ухо, от которого вниз, по всему горлу, тянулась неаккуратная рваная рана. Ее платье больше не смотрелось искусной стилизацией. Разодранное, местами истлевшее, оно выглядело ровесником тех времен, когда Октябрьскую железную дорогу называли именем русского государя.
– Давай, дочка. – Она подвинула наполненный стакан Миле. – За упокой души мятежной…
Мила смотрела на обезображенные шрамами тела и лица, на гниющие лохмотья, но видела лишь вереницу смертей, чудовищных, нелепых, жестоких, трагичных. Необратимых. И, поняв, что не будет, никогда уже не будет у ее мятежной души никакого упокоя, Мила схватила стакан дрожащей рукой, глоток за глотком влив в оледеневшее нутро обжигающую жидкость. Горькую, как несправедливая обида. Соленую, как слезы.
Запрокинув голову, Мила завыла, обреченно, точно попавшая в капкан волчица. Печально подперев голову кулаком, запела старушка-соседка. Следом за ней, пьяно раскачиваясь в такт движению поезда, заголосили остальные.
Мила выла на одной высокой ноте, самозабвенно, захлебываясь от жалости к себе.
Сквозь щели в потолке бесстрастно мерцало плывущее над головой звездное небо.
Зеленый шум
Лох роняет голову на грудь, так низко, что длинные мокрые волосы почти прикрывают промежность. Безо всякой брезгливости Радаев сгребает их в горсть, тянет вверх, открывая заплывшее от побоев лицо. Разомкнув опухшие губы, лох издает горлом булькающий звук. Данные его Радаев пробил давно, еще тем злополучным вечером (Андрей Пак, вопреки фамилии – русский, двадцати трех лет от роду, трудится клерком в местном филиале «МегаФона»), но по привычке продолжает называть лохом. Он и должен был оставаться таковым, очередным легковерным идиотом в длинном ряду себе подобных. Но вышло, как вышло.
По лицу лоха стекают розоватые струйки: кровь, пот, вода – все вперемешку, не разделить. Переплелись, прямо как их судьбы. Радаев усмехается нелепому выспреннему сравнению и свободной рукой трет наполненные песком мешки под глазами. Он бодрствует уже пятьдесят семь часов. Собственное тело кажется ему деревянной болванкой, обернутой наждачной бумагой. На зубах налет толщиной с ноготь, в желудке изжога от литров кофе и хлеба с колбасой. Лапин, дал же бог напарничка, не догадался купить хотя бы растворимого супа.
«Да и то верно, – думает Радаев. – Кто мог знать, во что это выльется?»
Упрямство лоха вызывает уважение, но больше раздражает. Хочется спать, как же хочется спать, кто бы знал! Но нельзя, нельзя ни в коем случае. Во сне багряный закат и запах сочной зелени, там когти пронзают толстую кору, которую не всякий топор возьмет. Там шелестит листва и свистят диковинные птицы, и ты не услышишь шороха, пока не станет слишком…
Радаев трясет головой, тяжелой словно гиря.
– Я перестану, прямо сейчас, – говорит он и сам поражается сухой шершавости своего голоса. – Только закончи все это.