Однако в действительности социалистические планы не вызывали в нем особой симпатии. Он сохранил свои чувства для конкретного человека, а устремления — для более высокой цели, которой не предложит никакая система. Вот где была его подлинная лояльность. Бонч-Бруевич сделал для дела Латышева то, как писал тот в декабре 1933 года, «что ни один в мире человек не сделал бы. И я этим очень и очень доволен, что это сделали именно Вы, с доброй и великой душой, добрый коммунист и желатель благ человечеству...» Он, Латышев, «мелкая единица... но любитель доброго, высокого и славного, а главное, полезного». Бонч-Бруевич привлек его, «ничтожного», к делу просвещения. Все еще стремясь внести свою собственную лепту «в это полезное дело», он желал, «чтобы всякий писатель ли, рядовой ли человек, но смело, открыто, честно высказал письменно для истории свой взгляд, свое мнение. О прошлом, настоящем и, главное, будущем всего человечества, всех разногласий и всех видов понятия». Очевидно, он подразумевал себя. Одновременно скромный и возвышенный, Латышев верил в свои особые способности и вставал в смиренную позу, чтобы связать себя со своим покровителем. «Простите за мои философствования, — стыдливо писал он тогда же, в декабре 1933 года, — но я, ничтожный, иногда думаю, что я роняю в своих, якобы нелепых словах драгоценные камни или капли того света, и нет мне воли или помощи их вылить наружу для истории»82
.Латышев настаивал на духовном партнерстве, которое выходило за пределы времени и пространства, но он описывал себя и в особых, советских выражениях. Все еще рабо-
чий артели «Красная Звезда», он гордился своей «честной и правдивой» работой, за которую его иногда премировали наравне с ударниками социалистического труда. И впрямь, он трудился на самом низком уровне, что, по-видимому, давало ему право на откровенную критику. Он жаловался на «здоровье, разбитое горем, скорбью и непосильной работой». Тяжелейший 1933 год только заканчивался. «Буквально нахожусь в тисках полной нужды, так что часто не на что купить фунта хлеба, который необходим рабочему». Материальные нужды были постоянной темой его писем: «Все улучшения, все разные культуры, игры-забавы делаются за счет нас, несчастных, и на наших спинах. Ну что делать, одна половина торжествует, другая стонет в конвульсиях голода и холода! Я капля из этих последних. Работал все время в мастерской столярни и бондарни артели “Красная Звезда”, которой оборот проходит на сотни тысяч рублей, а условия для рабочих ужасные, кое-как впроголодь работаем и живем. А в мастерской холод, мороз на полу и по стенам. Ни одного окна нет крепкого, кое-как досочками позабиты дыры, и вот при каких условиях мы живем»83
.Страдание было обычной темой, но писал он и о несправедливости, — неразрешенном конфликте по поводу конфискованного имущества. В истории этой, как он ее рассказывал, были ирония и абсурд в духе Михаила Зощенко. По-видимому, Латышеву нравилось оживлять характеры и описывать себя в тисках трагикомической судьбы, словно Акакий Акакиевич из гоголевской «Шинели» воспользовался пером, чтобы осуществить отмщение, которого иначе он мог добиться только от другого мира. Возможно, Латышев и видел себя эмиссаром потустороннего. Хотя приходилось ему очень плохо, он, кажется, был почти рад, что может облечь свои тревоги в литературную форму. В октябре 1933 года он сообщает, что его допросил «по-хорошему» местный прокурор. Свидетели подтвердили, что он «никогда ничем не торговал. Служил на заводах. Словом, Прокурор нашел, что меня невиновного обобрали и этим убили во мне жизнь мою и без того нерадостную». Районному исполнительному комитету приказали вернуть его имущество; но он сомневался, что они смогут найти «расхищенное». И впрямь, на приказы прокурора не обратили внимания. Налоговый инспектор, «карье-
рист на этом деле, бегает и спрашивает встречного, что такое из себя Латышев, как он жил раньше, богатым или бедным, словом, как ишейка. Ищет мои преступности, а на его зло совершенно никакой за мной не числится и никогда не числилось. Не смею беспокоить Прокурора спросить: что из этого будет?... И вот я все жду, томлюсь, скорблю и печалюсь за новую жизнь в России — на земле. Если только так со мной поступите, то нового здесь мало!» Его духовная сестра-старушка «месяц как умерла, частью от горя, а более с голода, весной. И все лето здесь был страшный голод. В организациях, в артелях служащим и рабочим не было совершенно никакого пайка хлебом. Кое-чем питались, сушили дерево: Ельму, липовый лист и разные суррогаты. Теперь стали понемногу кормить хлебом, я получаю в месяц 8 килограмм, рабочие — 12 килограмм. Да и за это большое спасибо». «Вы меня простите, — заключил он, — что я беспокою Вас своим делом, своею небогатою бездольною жизнью»84
.