Сперва пели вроде как не всерьез. Даже как бы с некоторой насмешечкой. Но постепенно вошли во вкус, об иронии забыли и закончили весело, браво, я бы даже сказал — с полной душевной отдачей:
Потом спели «По долинам и по взгорьям»:
Потом — «Каховку». Потом — «Орленка». Потом — совсем грустную, но тоже любимую:
И надо было видеть, какой кайф (невольно перешел на аксеновскую лексику) получал от всего этого Вася. Он просто млел от наслаждения.
Это так меня удивило, что я не удержался и, воспользовавшись короткой паузой, спросил: неужели он и в самом деле сохранил в душе любовь к этим старым песням?
Закрыв глаза и покачивая головой («нет-нет», как Ван Клиберн за роялем), он ответил одним словом:
— Обожаю!
Вопрос, конечно, можно было и не задавать: все было видно, как говорится, невооруженным глазом.
Одной только ностальгией по стране своего детства это не объяснить. Тем более что Вася, если и был тоже родом из Страны Гайдара, по логике вещей должен был гораздо раньше, чем я, и гораздо решительнее перерезать пуповину, связывающую его с этой его «исторической родиной»: арест отца, арест матери, полузэковское магаданское детство…
Некоторый свет на эту загадку проливает любопытное наблюдение Георгия Федотова:
Перебираешь одну за другой черты, которые мы привыкли связывать с русской душевностью, и не находишь их в новом человеке… Мы привыкли думать, что русский человек добр. Во всяком случае, что он умеет жалеть…
Кажется, жалость теперь совершенно вырвана из русской жизни и из русского сердца… Дружным хором ругательств провожают в тюрьму, а то и в могилу поскользнувшихся, павших, готовы сами отправить на смерть товарища, чтобы занять его место. Жалость для них бранное слово, христианский пережиток. «Злость» — ценное качество, которое стараются в себе развить. При таких условиях им нетрудно быть веселыми. Чужие страдания не отравляют веселья, и новые советские песни, вероятно, не звучат совершенно фальшиво в СССР: «И нигде на свете не умеют как у нас смеяться и любить…»
Последнее наблюдение полностью соответствует действительности. И можно только подивиться, что это сумел почувствовать из своего эмигрантского далёка человек, уже давно (с 1922 года) живущий в Париже и отнюдь не склонный, как это видно даже из приведенного текста, к идеализации советского образа жизни.
Да, в стране повального страха, чудовищного, тотального террора все эти ликующие, до краев наполненные радостью и счастьем слова и мелодии («Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек…», «Только в нашей стране дети брови не хмурят, только в нашей стране песни радуют слух…» и т. п.), не звучали тогда фальшиво. Но причина этого загадочного явления была отнюдь не в тотальном ожесточении нации. Проницательно разглядев очень существенную черту мироощущения людей новой, «советской» нации, Федотов не смог найти ей правильное объяснение.
В рассказах людей, прошедших войну, часто повторяется один и тот же мотив. Глядя на поле боя, где лежат тела убитых, человек ловит себя на мысли, что мертвыми людьми он ощущает только своих. Убитые немцы для него вроде как и не люди, потому что они — за пределами его круга внимания (термин Станиславского).