Пол в камере и в коридоре затянут толстым войлоком, на ногах у надзирателей войлочные тапочки, так что практически создано идеально беззвучное пространство. Заключенному запрещается разговаривать, петь, смеяться, рыдать, декламировать стихи – короче, издавать любые звуки. За нарушение полагалось наказание: надзиратель избивал заключенного почти до бесчувствия, и у того надолго пропадала охота нарушать режим.
Но это были еще цветочки. Для Антонишкиса в самом начале его одиночного заключения главной мукой был… свет. В тесной камере размером 3x2 м круглые сутки под ярко выбеленным потолком горела двухсотсвечовая лампочка.
«Даже когда я крепко зажмуривался, – рассказывал дядя Антон, – избавиться от жуткой рези в глазах мне никак не удавалось. Казалось, веки стали почти прозрачными, от этого яркий свет проникал прямо в мозг, череп раскалывался от жуткой боли, хотелось кричать, выть, биться головой об стенку… И это страшно изматывало. Самое высшее наслаждение в то время – это редкие моменты, когда лампочка перегорала. Я не верил своему счастью, замирал, боялся лишний раз вздохнуть, чтобы продлить этот блаженный миг и хоть ненадолго побыть в темноте. Но всякому наслаждению приходит конец, и, как ни старайся откусывать от пирожного кусочки поменьше, приходит миг, и от эклера остается только сладкое воспоминание и тревожный привкус во рту. В замочной скважине поворачивался ключ, щелкала задвижка, надзиратель выводил меня на три минуты в коридор, электрик с лестницей под мышкой заходил в мою «обитель», чтобы ввернуть новую лампочку, и я с горечью понимал: следующее блаженство наступит не скоро. Правда, через какое-то время я привык даже к этой пытке светом и уже не воспринимал ее так болезненно и остро.
Другим, мягко говоря, «неудобством» было то, что очень скоро я потерял ощущение времени. С самого начала я решил: буду очень внимательно следить за тем, чтобы знать, какое сегодня число и какой день недели. Но, поскольку ни карандаша, ни даже проволочки, чтобы оставлять царапины на штукатурке, у меня не было, приходилось полагаться только на память, а она оказалась очень ненадежной. Меня кормили два раза в сутки, и я решил отмечать «про себя» время таким образом: после каждого второго кормления наступает следующий день. Но оказалось, это самый ненадежный «календарь». Уже через пару недель я не мог сказать себе, какая это кормежка. Первая или вторая?.. Только выйдя из подвала Лубянки, в теплушке, набитой такими же зэками, как и я, мне довелось узнать, что на дворе 1947 год. Стало быть, я провел в одиночке без малого девять лет. Там же в теплушке мне рассказали, что была Отечественная война с фашистами и что мы в этой войне победили. В мой подвал не доносились ни взрывы бомбежек, ни залпы салютов. Громадный кусок мировой истории умудрился пройти мимо меня».
В рассказе дяди Антона это обстоятельство потрясло меня больше всего. Я не мог представить себе, как это возможно – напрочь выключить человека из жизни так надолго?!
Лишенный возможности читать и писать, Антонишкис сначала начал вспоминать все стихи, какие когда-то давно учил в школе. Потом перешел к самостоятельному творчеству. Сочинял целые поэмы и старался запомнить их наизусть, но выяснилось, это невозможно. Оказывается, чтобы стихотворение накрепко засело в твоей памяти, необходимо несколько раз произнести его вслух. Только тогда память срабатывает по-настоящему и сочиненное запоминается надолго. А так как говорить в камере не разрешалось, все попытки сохранить для потомков свою поэзию окончились для дяди Антона крахом. Из шести поэм и нескольких десятков стихов он помнил только отдельные строки.
Очень выручала гимнастика. Он придумал для себя целый комплекс физических упражнений, которыми занимался практически постоянно с небольшими перерывами на сон и еду. В результате тело его настолько окрепло, что, несмотря на внешнюю худосочность, он стал очень сильным человеком и потом уже в лагере считался одним из тех, кого блатные не решались трогать. Авторитет его в уголовном мире был непререкаем.
«Но физическая сила, лишенная возможности мыслить, была не в состоянии полностью удовлетворить все мои потребности. Я же не мог приказать себе: «Перестань думать!.. Перестань чувствовать!..» Но найти точку приложения своего интеллекта никак не удавалось.
Помог случай.
Однажды во время очередного приема пищи ко мне на стол выполз таракан. Рыжий, огромный. Выполз и замер, поводя в разные стороны длиннющими антеннами своих усов. Он мне сразу понравился. Тараканы и раньше появлялись в моей камере, но этот чем-то выделялся из общей массы своих собратьев. Была в нем… эдакая значительность, я бы даже сказал – величавость, и я тут же дал ему имя – «Людовик»!.. Чувствовалось, это насекомое благородных кровей.
Он не суетился, не пытался панически бежать в ближайшую щель, а, как мне показалось, с любопытством и даже с некоторой иронией разглядывал меня.