Вот эта общая — и его собственная на поверку — адаптивность, поддержание равновесия в любой среде, способность приноровиться ко всему, включая совершенно неприемлемое, и была хуже всего. Ведь и Миша оставался собой, даже ведя совершенно бессмысленную и почти бездвижную жизнедеятельность. Даже когда мир сократился для него до душной провонявшей хаты, голого продола, прихлопнутого решеткой крошечного дворика, внутренности автозака и кабинета следователя. Когда круг общения замкнулся на угрюмых, тупых, изъязвленных сокамерниках, за большинством из которых трупы, увечья, растления, грабежи, а личная жизнь свелась к онанизму над отхожей дырой. Когда за пределами его одрябшего, залитого потом, полусожранного блохами тела не осталось ничего, через что он мог бы определить себя и оправдать, — и оказалось, что он и не нуждался ни в определении, ни в оправдании. Как блоха.
Почему он стал стучать, Миша никогда себе не объяснял. Понятно, что возымела действие нехитрая напористая ментовская тактика угроз и посулов — но работать на оперетту он согласился не столько от страха или в надежде, сколько наоборот: потому, что ему стало все равно. Равная биологичность, почвенная, перегнойная простота модуса вивенди как мусоров, так и зэков совершенно стерла для Миши разницу между первыми и вторыми, а собственная фактическая растворенность в вязко ворочающейся, голой, прелой, костлявой, серокожей массе исключила сознательную идентификацию с ней.
Не в том дело, что он перестал считать, что своих сдавать нельзя, — а в том, что он неспособен был счесть здесь хоть кого-то своим. Если он и готов был объединяться с кем-нибудь — то на основаниях посложней и поосмысленней, нежели попадание в случайную выборку всеядного ржавого барабана. А репрессивная категоричность «понятийного» кодекса обнулила для него этическую сторону запрета на стук — уравненного, допустим, с запретом на оральные услуги бабе. Слишком уж часто, охотно и громогласно использовался этот кодекс в качестве повода для надувания щек и загибания пальцев, слишком очевидна была готовность большинства «пуристов» разом похерить его в ситуации, где из него не извлечешь выгоды (как, впрочем, происходило всегда, везде, со всеми этическими кодексами)…
Миша ни к кому не пытался втереться в доверие, расположить, разговорить. Не только потому, что даже не нюхавшие параши могли в таком случае заподозрить подляну. Не только потому, что практически все, перепуганнные неизвестностью и изоляцией, сами очень скоро принимались разливаться перед первым попавшимся слушателем. Миша не стремился купить послабления себе чужими проблемами, ненавидел стукаческий суетливый энтузиазм — но и не верил в то, что действием своим или бездействием может хоть как-то скорректировать мерную лязгающую работу ржавого барабана.
Он никого не провоцировал на очевидно вредные откровения и многим давал практические советы. Тем более что именно полной дезориентацией новичков в происходящем вовсю пользовались менты. Как в случае с этим Кириллом, которого, даже судя по его скуповатому рассказу, разводили совершенно уж внаглую, не утруждаясь и малыми условностями вроде адвоката.
Кирилла ему велено было прикошмарить и убедить, что вариантов у того все равно нет, что дешевле колоться самому и сразу соглашаться на предложенное. Да разве сам Миша считал иначе?..
Глава 12
Как ехать, Хавшабыч представлял лишь приблизительно — уточнять принялся у Кирилла. Тот хмыкнул, ощутив привкус хрестоматийной московской ситуации: садишься в машину к хачику, а тот дороги не знает…
— А что, навигатора нету? — посмотрел он на мертвый экран компа. Тачка, разумеется, у хачика была опять новая — черт уже знает, какая по счету только на Кирилловой памяти: лоснисто-черный джип «Брабус», напоминающий гигантский башмак. Как ни странно, без «непроверяйки».
— Не работает, — безмятежно признался Вардан, тряся сигаретный пепел на соседей по полуденной пробке.
— Как она, эта трасса… — скривился Кирилл. — Эм-пять. В Люберцы, короче…
Он вспомнил, что, когда едешь на поезде, Люберцы соседствуют со станцией Панки. Вообще-то ударение в названии последней ставится, конечно, на второй слог, но эхо идеологического противостояния хошь не хошь слышится…
— Короче, на Новорязанское рули: это Волгоградский, что ли, проспект… У тебя анальгина какого-нибудь нет случайно?
— Опять, что ли, с бодуна?
— Да нет, флюс этот долбаный…
— Чего нет, того нет…
— Никогда ничего не болит? Молодец какой…
— Да, — задумчиво подтвердил Амаров, подразумевая что-то свое, — я — молодец… Заткнись, — велел он спустя полминуты, когда Кирилл в рассеянности замычал непонятно с чего (по странной ассоциации с Хавшабычем?..) пришедшую на память мелодию из «Крестного отца». Кирилл заткнулся.