И Варя так и росла — ни о чём, и ни про что. Мелкая, невзрачная, некрасивая, неумная. А ещё была бедность. Оглушающая, безнадежная какая-то бедность, в которой не было просвета, и не было которой ни конца, ни края. Варя видела, как другим удается иной раз выбраться из нищеты, но эти, которым удавалось, они были, как бы сказать… Да просто лучше. Гораздо лучше, красивее, удачливее, значимее, чем серая мышь по имени Варя, и такая же серая мышь, которой была Варина мама. Другим, которые красивее и лучше, всё давалось легче. В разы легче. А Варе с малых лет приходилось ох как вкалывать, чтобы быть просто одетой, обутой, и относительно сытой. Мать работала в больнице, и Варя с двенадцати лет там же, в этой больнице, проходила сперва практику, во время которой мыла полы, а по вечерам крутила ватные тампоны для процедур, а потом — снова крутила, и снова мыла, но уже как студентка, потому что поступила в училище. С непререкаемо-строгой матерью в плане работы приходилось непросто. Потому что, например, если какой-то больной совал Варе в карман халата шоколадку, мать всегда требовала немедля эту шоколадку вернуть, потому что взятки брать — это ниже нашего достоинства. Ей и самой ни деньги не предлагали, ни вкусности. Не брала. Почему? Видимо, считала, что это нехорошо. Варя с ней никогда про такое не разговаривала. Нельзя и нельзя, и что тут обсуждать-то. Мать признавала только «честные деньги», те, которые получала, работая от звонка до звонка. Или, на худой конец, подрабатывая вечерами. Иное — было под запретом, низко, вульгарно, незаконно…
Единственной отдушиной в этой беспросветности была музыка. Правда, музыка тоже подчинялась строжайшим материнским правилам, но Варя очень быстро разобралась, что там, внутри музыки, даже она, никчемная, может найти свой уголок, и стала убегать в музыку, как в неведомые никому земли, чтобы никто не нашел; убегать — на свободу. Как-то ей удалось заработать не плеер, дешевенький, простенький, а потом — в качестве издевки парни из их двора подарили ей перемотанные изолентой наушники, но издевка не удалась, потому что наушники эти, ещё и с плеером, стали для Вари дорогой в неведомые края, где сама она была иная, и мир был иной, и были в этом мире…
— Я кукол делала, — она говорила тихо-тихо, еле слышно. Лампы на потолке начали загораться, и вскоре в кабине стало совсем светло. — Сперва надо добыть проволоку. Сложно её достать, но я нашла одно место, где её кто-то выкидывал, и несколько раз забирала оттуда кусочки подлиннее. Делала каркас. Потом на каркас наматывала нитки. Обязательно надо было брать рыжую нитку и чёрную. Обязательно. Это символ.
— Символ? — спросил Скрипач с интересом.
— Ну, конечно, — она улыбнулась. — Символ того, что должно быть — два. Я наматывала нитки, потом делала сердечко, и вшивала им… туда… — она прижала руку к груди. — Чтобы знали, что моё сердце вечно с вами. Но кукол нельзя было оставлять дома. И я к тому моменту знала, что вы не придете, поэтому…
Поэтому сперва Варя стала их прятать. Но только сперва.
— И где ты их прятала? — спросил Скрипач.
— Да где придется. Под деревьями, у дома, в кустах, в щелях между плитами на дороге. Потом… потом я поняла окончательно, что ко мне никто не придет. Что мои чувства мёртвые, и что я никогда не увижу, не встречусь, не узнаю. Что я не нужна. Почему-то. Тем, кого я видела во сне, я не нужна.
— Нам? — спросил Скрипач.
— Ну… — она замялась. — Да, наверное. Наверное, вам. Не нужна ведь?
Скрипач не ответил. Ит тоже промолчал. И она восприняла это молчание совершенно определенно — иначе и не могла воспринять, по всей видимости.
— Вот, — она покивала. — Конечно, я была не нужна. Я глупая, но не до такой же степени. И я стала хоронить.
Раз за разом, год за годом, гуляя с чужой, непослушной, и не очень умной собакой — она хоронила. Их, и себя. Свои надежды, свою любовь, всё то, тайное, невысказанное, скрытое — она относила в пойму, и закапывала, где получалось. Главное, чтобы никто не видел. Так и вышло. Никто и не увидел. Ни разу.
— Я была очень осторожной, — сказала она. — Всегда смотрела по сторонам. Мало ли кто что мог подумать. Мне не хотелось, чтобы они что-то подумали.
— Они? — спросил Скрипач.
— Люди, — Варвара поморщилась. — Я не хотела, чтобы что-то подумали люди. И чтобы они что-то увидели.
— А музыка? — спросил Ит.
— А, ну да. Я всегда хоронила их под музыку. Вот под эту самую. Не знаю, почему, но так было надо.
— Для чего? — Ит нахмурился.
— Я же говорю, не знаю, — она вдруг улыбнулась. — Как хорошо, что вы пришли. Очень устала быть одной в этом аду.
Лампы под потолком снова мигнули.
— Варвара, а ты открывала им уже эту дверь? — спросил Скрипач.
— Нет, я не открывала. Они сами… это очень больно, — она сгорбилась, и снова стала какая-то совсем маленькая, или это пространство кабины незаметно увеличилось чуть ли не вдвое. — Я помню, как они заходили. Почему-то всегда помню, как они заходили сюда. Они зайдут. Но не насовсем.
— Это как? — не понял Скрипач.