Глебу Камышину невозможно это. — Да ты не бойся, — уговаривает Тоська, — я же при исполнении служебных обязанностей. Я и не такие виды видела, а что еще уви-и-ижу, один бог знает. Мы тут не девочки и мальчики, а одно — солдаты!
Вот был такой разговор, и Бутов, проходя мимо, слышал его от слова до слова. И сердце у него больно сжалось.
А сейчас она вбегает в расстегнутой гимнастерке, так что видна грудь и тоже разорванная, домашняя такая с кружевцами рубашечка. И она даже без сапог. «Что ж ты так и бежала босая?» — Она плачет. Она сквозь слезы рассказывает, что вызвал ее лейтенант Воловой — тот самый, которого все боятся.
— И ты пошла?
— А что я могла сделать?
А он заставил ее выпить стакан водки, и еще, и еще… А там повалил…
Нет, и война не всех могла прикрыть кровавым своим крылом.
И Бутову вспоминается, что когда он глядел на Тосю, на растоптанную маргариточку, сразу пришла в голову мысль: пойти к этому Воловому, — он знает, где тот живет, — угловая хата. Пойти и пристрелить. Это уже не первый раз возникало в нем звериное, а теперь самое человеческое желание — убить Волового; потребность убить. Пристрелить — иначе как же. Он даже надевает на гимнастерку пояс с заряженным «ТТ» в кобуре и еще берет про запас автомат.
«Пойти и пристрелить!» А девочка эта все плачет. И за окном тихо — только шелестят листья деревьев, да редко слышатся шаги. «Пойти и пристрелить!» Но он не идет. «Что ж ты уже и тогда не был человеком?» — спрашивает он себя.
«Да ведь позади тридцать седьмой, Ира, Р., четыре года в бегах». И он отбрасывает, вернее, осторожно кладет на место автомат; в том-то и дело, что все совершается спокойно, не в порыве, не в отчаянии — «убить или не убить», а при слабом коптящем свете этого самого инстинкта самосохранения. И он стоит над Тоськой, лежащей ничком на койке, даже не стараясь утешить ее — и чем тут утешишь; только осторожно прикрыв шинелью.
А о том, что случилось с ней, вскоре становится известным. Чуть ли не сам Воловой хвастал, как это он… «Всё маргариточка, маргариточка, а он знает, как с этими маргариточками обращаться. И командир батальона, когда ему доложили о происшедшем, — промолчал: и он опасался Валового, понимал: с ним лучше не связываться. Помолчал, потом сказал: «Кто их знает, девчонок. Может сама… Этих поблядушек насмотрелся. С виду, конечно, чистенькая такая: нежная и санинструктор прекрасный, смелая — сбежала к нам, фронтовикам, из школы. А как докопаешься, что внутри? Я не прокурор, чтобы докапываться. Да теперь с этим, чтобы «ППЖ» заводить, будто бы даже сверху поощряется».
А Воловой ходит себе улыбаясь. Нет, от Серых не уйдешь. А ее, Тосю, уже зовут в полку не Таечка, не Таисия Константиновна, а Тоська-потоська, или уже совсем прямо — Тоська-потаскушка.
И уже известно, что она не с одним Воловым была, а после него баловала и с другими. И когда стали так говорить о ней, лицо ее огрубело — только глаза остались синие, синие, чистые, как небесная синева, немного мученические. Взгляд стал неподвижным; иной раз задумается, долго стоит на месте понурившись. Может быть, она думает о том, что не это себе представляла, когда бежала в армию. Но мужикам нужно именно это, так что ж тут поделаешь. И когда часть, где служил Бутов, попала на фронт, это словцо подлое «потаскушка» уже прилипло к ней. И хотя она десяткам спасала жизнь, была такой — бесстрашнее и не представишь, — словцо уже не отлипало. И особенно грязно о ней говорили те, кому она отказывала, потому что многим она все же умела давать отпор. А кого «успокоить» — это стало у нее такое словцо, — она выбирала не по красоте, и уж, конечно, не по званию, выгоде, а только из жалости.
И однажды, еще в Глухове, Бутов позвал ее, чтобы зашла, когда будет свободна. А она, дурочка, поняла не так, и ответила:
— Нет, с вами, товарищ старший лейтенант, я никак не могу. — Смотрит, а из глаз льются слезы. — С вами, если выживем… Тогда до гроба жизни — только свистните: «Тоська, ко мне»; и в замужество меня не позовете — все одно.
А он сказал ей с обидой — неправильно ты меня поняла, Таисия Константиновна. А после спросил:
— Зачем ты себя так ведешь?
— Да им же нужно — солдатикам, — ответила она. — Нам скоро в бой, помрет, и девочки не поцелует. И если уж тот гад, так чего другим отказывать? У них же смерть за плечами, а не вещмешок, тут греха нет.
— Так ведь и у тебя смерть за плечами. Ты же и будешь вытаскивать нас из-под огня, и перевязывать, пока сама не попадешь под пулю, мину, снаряд, бомбу.
А она улыбнулась сквозь слезы и только махнула рукой: себя, мол, мне не жалко. Разве я живая после той ночи? Вот если с вами расстанусь — это жалко. Что стихов никогда не услышу.