На самом краю деревеньки — наполовину вросшая в землю покосившаяся изба; он сразу узнаёт, что это и есть изба Камышина, уходящая в землю вслед за молоденьким своим хозяином; и при этих мыслях такая непереносимая боль сжимает сердце, будто оно живое, и второй раз повторяется умирание.
Или в несчетный раз?
И он отталкивает от себя эту боль, ему необходимы все силы, чтобы разглядеть в полумраке избы — Глеба Камышина. Узнать, что он, Глеб, был только тяжело ранен, не убит, а теперь совсем ожил. Подтвердить эту надежду.
Но Камышина нет.
Только старушка бабушка (Бутов и ее узнаёт) ходит по избе, надолго останавливается у подслеповатого окошка и глядит слезящимися глазами на пустую непроезжую заросшую травой и кустарником дорогу. Будто в глубине ее может еще показаться тот, кого она ждет и будет ждать всегда до близкой смерти. Они встретятся в той вечной жизни; а на земле его нет, он убит.
Он убит!
Старушка подходит к иконе, перед которой светится лампада, — старой, почти совсем черной, — достает из-за иконы стертый конверт, то самое письмо, которое Бутов писал из Глухова в дни перед отправкой на фронт, — «благодарственное письмо от командования». И достает две маленькие фотографии. И, странное дело, почерк свой Бутов узнает, а лицо — будто даже совсем нет лица — пустота.
Старушка по очереди глядит на каждую фотографию. На лице у нее теперь нежная и печальная улыбка, слезы скатываются по извилистым морщинкам. Бутов слышит слова благословления. Первого благословления после смерти матери, обращенного к нему.
На обороте той неразглядимой фотографии он читает слова, написанные о нем Глебом Камышиным, что это Бутов, «самый храбрый и хороший командир на свете».
А через несколько дней ему, Глебу, суждено погибнуть, потому что он, «самый хороший командир», не разглядел красной ракеты — отбоя атаки. И теперь он уже различает лицо на фотографии — будто изображение есть и одновременно нет его. Словно он, Бутов, существовал и не существовал.
Открываются другие картины — пестрые, яркие, и серые тоже, но смысла их Бутов не понимает, хотя сосредоточен сейчас на единственном желании увидеть и узнать, понять. Хотя сейчас в мертвом сознании возникают слова — «не спи, не спи художник, не предавайся сну, ты вечности заложник у времени в плену». Слова, написанные другим настоящим поэтом.
Но остальные картины неразличимы, только можно догадаться, что на них так серо, призрачно, контурами — Наталья Михайловна, Котька, Дерюгин и многие другие. И он, Бутов, хотя и притворяется — он много в жизни притворялся, неужели и смерть не отняла этого свойства? — хотя он притворяется, что не знает причины, по которым картины возникают неясно, но отлично сознает, что это от того одного, что другие забыли его.
Так скоро?
Почему же «скоро»? — начали забывать при жизни, давным-давно, а теперь и совсем ушли.
И Наталья Михайловна?
Да она-то первая.
И Котька?
— Тот еще с тех пор, когда ты его, мальчишку, пьяный ударил по лицу, сначала по одной щеке, потом — по другой. Помнишь?! И мальчик, даже не стерев с лица пьяного бутовского выражения, не изменив пьяной походки отца, пошел к воротам.
И ты подумал: «Не велика беда — ушел и вернется, зато битый умнее станет». Ушел и скрылся за воротами. И ты даже не приметил, что вместе с ним исчезла из твоей жизни та вот «существенность», о которой говорил пьяненький старичок в пивной в день рождения сына — в радостный, сияющий день.
Как же она померкла, эта «существенность»?
Разве так бывает? Разве это справедливо? И сам себе ответил:
— Только так и бывает. Сразу и навсегда! Только в этом справедливость.
А потом слабое, очень слабое сияние заливает еще один уголок пространства, постепенно открывающийся мертвому Бутову. Оно льется от лампадки, теплящейся перед иконами в углу душной, без окон, каморки. И сияние это позволяет различить Варвару Борисовну, которая опять «скукожилась», как, вероятно, говорит сейчас Котька. Опять обнаружились под исчезнувшим, пахнувшим нафталином белокурым шиньоном гладко причесанные седые тонкие волосики, едва прикрывающие серую мучнистую кожу. Но все-таки она не прежняя, какая-то сила в ней. Нежная и даже гордая сила — как же он, Бутов, не замечал ее при жизни, или тогда этой силы не было, ее именно и вызвала смерть Бутова? Смерть, подошедшая вплотную и к старухе?
С этим нежным и гордым выражением ссохшегося личика Варвара Борисовна стоит на коленях перед иконами. И она шепчет слова молитвы, как та старушка из Пригожего. Молитва эта за него, за Бутова — как за существовавшего, как за того, который еще может существовать. И куда-то эта молитва доходит; доходит в высоту — ужасно печальным благовестом.
И она тоже вписывается в решение, которое рождается там.