Она оглянулась на меня, потом ритмично замахала руками и — прыгнула с крыши. Я попытался схватить ее за ногу, но не сумел. Падая, она успела раз-другой взмахнуть руками, и на миг мне почудилось, что она и впрямь полетит, но тут раздался глухой удар о землю, и она замерла без движения. Откуда ни возьмись, прибежали коты миссис Геллер, стали лизать ее своими языками. Хайми и Маккавеи скрылись на лестнице, и я остался один. Коты внизу истошно орали.
Даже Кинг-Конг не сдержал слез, когда выбежал во двор и увидел Фейгеле. Миссис Геллер неустанно била себя в грудь, ее повязка то и дело сползала, выставляя на обозрение пустую глазницу.
— Нужно было ее отдать, — судорожно рыдала она, а Кинг-Конг, обняв, ее утешал.
Коты продолжали орать. Мне пришлось подписать семь разных бумажек, много раз повторить всю историю от начала до конца, и только тогда полиция уехала. Я пошел в свою комнату укладывать вещи. В нижнем ящике комода, куда я сам их и положил, отыскались голубиное яйцо и морковка, и я бережно спрятал их в вещмешок. И пошел вниз. Полночи я провел, скитаясь по улицам, сгибаясь под тяжестью вещмешка. И все бормотал себе под нос:
— Хочет Фил быть пилотом, пусть будет, а я с земли никуда. Я летать не желаю. Фейгеле, Фейгеле… Почему я не подписал ту бумагу?
На меня чуть не налетело такси, меня дважды останавливал полицейский. Подвыпивший моряк хотел угостить меня пивом, но я молча прошел мимо, и он дал мне пинка под зад, а я, не удержавшись на ногах, полетел в канаву. Моряк меня оттуда выловил, рассыпался в извинениях и всучил мне свою бескозырку. Эта бескозырка спасла меня, когда я отлил на улице и меня чуть не арестовали.
— Сбереги ее до Германии, — сказал полицейский и подмигнул.
Наконец я добрел до призывного пункта, сел на вещмешок и принялся ждать. Вокруг висели призывные плакаты. Дядюшка Сэм указывал на меня своим костлявым пальцем, и мне чудилось, что он твердит: «Фейгеле, Фейгеле, Фейгеле».
Человек, который молодел
Переводчик Бернштейн с опаской — вдруг там паук или крыса — шагнул на первую из сорока девяти ступеней, ведущих к Мишиной комнате. На двадцать шестой он остановился, достал из жилетного кармана скомканный носовой платок.
— Миша, Миша, — жалобно пробормотал он и, прижав отечную руку к груди, сосчитал пульс.
На голом его затылке пролегла длинная борозда. Бернштейн не сомневался: эти сорок девять ступеней его прикончат. Угораздило ж его связаться с издателями и поэтами. Дьявол побери эту лестницу!
Бернштейн вкрадчиво постучался к Мише. Волноваться не стоило. Если подождать подольше, Миша в итоге откроет. Чтобы убить время, Бернштейн разговорился сам с собой. Обложил проклятиями Мишу, издателя Попкина, себя — за то, что не стал галантерейщиком. Мысленно сварил Мишу с Попкиным, Пушкина с Перецом[48]
, Гоголя с Шолом-Алейхемом в огромном закопченном котле. Внезапно дверь распахнулась, и перед Бернштейном очутилось бледное лицо. Кустистыми усами и раздвоенным подбородком Миша напомнил Бернштейну зловещего валета пик из самодельной колоды карт, виденной им однажды у одноглазого армянина.— Ну? — сказал Бернштейн. — Войти-то можно?
И прошаркал в комнату. На письменном столе у самой двери из треснутой банки торчали шесть-семь черных ручек без перьев. Возле банки стоял пузырек чернил с резиновой крышечкой, лежало перо. На узкой скамье позади стола лежала тетрадь с наскоро разлинованными страницами. Бернштейн навис над трубой парового отопления — отогревал руки. Рядом с трубой помещались унитаз с щербатым стульчаком и громадное деревянное корыто — Мишина ванна. Вдруг у Бернштейна отвисла челюсть, он сорвался с места. И с криком: «Разбойник!» — погнался по комнате за тараканом.
Миша снял с пузырька крышечку, выбрал ручку. Таракан удрал, Бернштейн сел на стульчак и задумался. Скрип Мишиного пера по бумаге заставил его встрепенуться, и, облокотившись о колени, он принялся раскачиваться взад-вперед. Ждал, когда Миша отложит ручку, но та все скрипела и скрипела.
— Миша, я снова разговаривал с Попкиным. Миша…
Он резко сдвинул колени.
— Миша, мне шестьдесят семь лет. Думаешь, самое время искать другую работу?
Он повернулся к трубе, пожаловался ей:
— Второго такого шанса больше не будет, а он уперся!
Он сумрачно глянул на Мишу и снова стал раскачиваться.
— Спору нет, ты, конечно, можешь позволить себе привередничать! Вдова Розали тебя обихаживает. Но не всем же быть поэтами. А мне вот никакая вдова подштанники не стирает. В конце концов… Миша!
Всей своей сутулой спиной Миша отгораживался от натиска Бернштейна; склонившись над столом, он продолжал писать. Бернштейн решил зайти с другой стороны. Он не отчаивался, он знал: человек Миша уязвимый. Поэтому Бернштейн поднялся и двинулся в обход вокруг стола. Мишино лицо посуровело, но рука, державшая ручку, слегка задрожала. Бернштейн вцепился в край столешницы и уставился на него. Ручки без перьев в треснутой банке задребезжали.
— Миша, я работаю с тобой сорок лет. Сорок! Я был тебе агентом, другом, переводчиком, отцом!
Он простер левую ладонь с раздутыми пальцами.