Добычей ни с кем не делились – когда эти шакалы ближе к ночи приходили в подвал, Лаврентий вычислял их по запаху свежей пищи и преступно сытым, глумливым мордам.
Когда, предъявив свидетеля нападений – одного из хилых и хитрых «и вашим и нашим» псов, он рассказал об этом Лапушке, та сначала пришла в ярость, а затем, от бессилия, заплакала.
– Гордея надо судить, – сухо подытожил Лаврентий. – Своими действиями он навлечет на нас еще одну беду: безумцы быстро обмениваются по своим невидимым сетям информацией и вскоре будут устраивать нам облавы.
Бойцы Хромого с ним согласились.
– Шакалы нарушают старейшие законы нашего мира: без крайней необходимости нельзя нападать на безумцев, особенно на женщин и детей, – нахмурившись, сказал один из них.
– Вы говорите так потому, что вашего бывшего главаря и вас самих пригрел человек, цыганский барон, – возразил полуголодный, потерявший возможность видеться со своей возлюбленной ливреткой Рамзес. – Безумцы выпустили в мир страшный вирус, законы должны быть пересмотрены.
Лапушка, выслушав все мнения, обещала подумать до утра.
Гордея она знала с детства и ссориться с ним не хотела, но и оставлять анархию безнаказанной не могла.
На рассвете Лапушка и Лаврентий вышли прогуляться и обсудить вчерашний тяжелый разговор.
Когда солнце плеснуло в них своими первыми лучами, Лапушка почувствовала сильнейшую резь в глазах.
33
Агаты больше не было нигде – ни у Швыдковского, где вскоре о ее существовании перестали вспоминать даже в шутейном, беззлобном мужском разговоре; ни в городе, где Поляков полюбил блуждать, непременно проходя мимо кафе на улице Гарибальди.
Он никогда никого, кроме удручающе глупо погибшего отца, не боялся – ни отморозков, ни Алика и ему подобных авторитетов.
Не боялся даже Вольдемара, восставшего из могилы, а вот сама мысль о том, чтобы набрать ее номер, вызывала в нем дикий, иррациональный страх.
О том, что произошло в тот августовский вечер, он старался не думать.
Как не думал о том, что прочел днями позже о нуждающемся в лечении сыне Агаты на ее страничке в соцсети, на которую тайком залез с планшета Марты, а также о последовавшей после этого импульсивной просьбе, обращенной к дочери.
Со временем приучив себя к мысли, что между ними образовалось недопонимание, случился неприятный, но не из ряда вон выходящий эпизод, он начал на Агату злиться – в конце концов, могла бы для начала спросить, удобно ли ему разговаривать, а потом уже внятно объяснить, что случилось и в чем конкретно он может помочь.
Тянулись длинные, холодные месяцы, и в их однообразном течении воспоминание об августовском эпизоде стиралось под грузом привычных забот.
Все вернулось на круги своя – Поляков занимался хозяйством, ждал Марту, а по субботам ездил в катран.
По первым холодам он посадил на участке еще пару сосен – рослую и разлапистую посвятил Рыбакову, которого спас от большого срока, не выполнив указание начальства подсунуть в его дело давнишний, по кражам, висяк; другую, поменьше, – опустившейся и превратившей свою квартиру в притон бывшей однокласснице Аллочке. Ее сожитель-барыга пытался списать на нее не только употребление, но и распространение. Поляков убедил знакомых прокурорских, что слабая женщина под давлением садиста оговорила себя, и вместо нескольких лет тюрьмы ей дали два года условно.
Растворяясь в привычном, он забыл про Агату почти все: ее лицо, слова и голос, не мог забыть лишь жаркой правды, что дарило ему ее тело.
Он не тосковал по ней, как тоскуют по чему-то все еще желанному, оставшемуся в прошлом; вспоминая, он страдал неистово, даже не по ней, а скорее беспредметно, как страдают заблудшие в веках души по давно утраченному раю.
И утолить свой голод он не мог.
С того злосчастного вечера в голосе Марты все чаще сквозило недоверие обманутой женщины.
Услугами проституток он теперь пользоваться опасался, да и не хотел – получив, пусть на несколько мгновений,
В новой клинике у Марты стало меньше работы и больше свободного времени. Коллектив состоял преимущественно из женщин моложе жены – ее коллегам было от сорока до пятидесяти.
День за днем жена не то чтобы расцветала, но меняла цвет и запах, подобно живучему цветку, сознающему, что некогда длинные дни его сочтены, а потому, напоследок, надо выпустить наружу весь свой накопленный опыт, всю красоту и зрелость без остатка.
В доме почти каждую субботу собирались компании – к старым подругам прибавились новые. Глядя на них, подтянутых и изумительно моложавых, Поляков видел тех, из кафе на Гарибальди, которым Зазеркалье прибавило умело заколотых морщин и прикрытой беспечностью тоски в глазах, но не прибавило ни самоуважения, ни ума.
Они громко смеялись, пили, не зная меры, без стеснения говорили о мужчинах и сексе. Поляков, ощущая себя не в свой тарелке, сбегал от них в катран, а потом, выжидая, когда наверняка уедут, гонял по трассе.
Нахватавшись всякой всячины у новых подруг, жена впервые за долгие годы вдруг захотела секса, которого у них не было уже лет пять.