Кристина живо переговаривалась с дядюшкой, который тоже перестал вызывать у меня чувства брезгливости и тревоги, а голос старшей сестры приобрёл удивившую меня мелодичность и приятное крахмальное похрустывание. Кира звенела колокольчиком поверх всех, освободившись от образца для подражания в лице матери: теперь её тонкий высокий голосок напоминал хрустальный звон бокалов в серванте, перемешанный со скрипом первого утреннего снега. Карина украдкой утирала слёзы, забившись в угол, но с её лица не сходила блаженная гримаса восторженной грусти. Движения тел становились всё размашистее, улыбки растягивали щёки подобно средневековым дыбам, волосы падали на лоб влажными прядями, а руки не находили себе места, мечась над столом, словно ветви маминых скрюченных яблонь в непогоду.
Начались хаотичные объятия и поцелуи. Мой взгляд перемещался по параболе вниз, с трудом фокусируясь на лицах. Единственное, что я успела заметить, так это то, что Сара исчезла из-за стола, оставив на тарелке горку обглоданных куриных косточек.
— Спать ушла, — одними губами прошептала Люся, наклонив голову так, чтобы попасть в мою зону резкости.
Я кивнула, с облегчением осознав, что дочь не видит того пьяного безобразия, в которое ринулась её мать.
Начались провалы в памяти, нарушающие последовательность событий, и поэтому одно не обязательно следовало из другого. Внезапно я обнаружила себя сидящей в обнимку с блондинкой Наташей: мы разговаривали о том, как трудно растить детей. У неё оказалось двое от первого неудачного брака, мальчик и девочка. Мы с трудом ворочали распухшими языками, делясь секретами воспитания, и сошлись на том, что «спасибо никто не скажет».
Очередная парабола вниз — и вот я прижимаю к себе плачущую Карину, которая выворачивается наизнанку глубоким, доносящимся из-под диафрагмы воем: «Ведь я же его любила-а-а!..» Потом разбилась тарелка, бокал, и со звоном попадали на пол беседки ножи. Мы хохочем: всё — к счастью и к тому, что, наконец, придут мужчины, которых в нашей жизни так не хватает.
Когда головы начали болтаться из стороны в сторону, как у китайских болванчиков, а руки окончательно отделились от тел, мы запели. Сколько себя помню, мы всегда поём. Начинает мама, её поддерживает Люся, преданная компаньонка и товарищ в горе и в радости, следом подтягиваемся мы. Мама любит петь: у неё негромкий, но совершенно чудный голос, высокий и трепетный, с лёгким присвистом в конце каждой фразы, где нужно перехватить дыхание.
Люблю эту песню: в ней есть определённость и вера в то, что единственно возможно. Она не оставляет места колебаниям и избавляет от сомнений выбора. С ней можно только по прямой, и шаг в сторону — как предательство.
Карина ревела в голос, размазывая сопли и слёзы по лицу. Кристина подвывала, путая слова и уставившись в одну точку. Блондинка Наташа стояла, пошатываясь, за спиной Виктора Сергеевича, хищно нависала над лысеющей макушкой жениха и цеплялась за пол каблуками, чтобы не упасть. Кира нестройно вытягивала шею, пытаясь не заснуть, но вскоре сдалась: уронила голову на руки и опрокинула на себя початую бутылку сливовой наливки. Во всеобщей суете с солью, которой мы старались присыпать пятно на Кириных блузке и юбке, я вдруг обратила внимание на то, что мама и Виктор Сергеевич выпали из беспорядочного движения за столом и нацелились друг на друга. Краем уха я слышала возмущённые, брошенные с придыханием слова:
— После всего… ты не имеешь права… тридцать лет, и теперь… всё это время я… как могла… Мы договаривались: ты ушёл, я ни слова не сказала…
И шмелиное гудение в ответ:
— Не тебе решать кому… в словах твоих слышу злобу и ненависть… по справедливости и по закону… а как иначе? Столько времени минуло — всё быльём поросло…