Доктор Год безраздельно царил в трех женских палатах больницы, как всемогущий и прославленный целитель. Это был блистательный практик, не знавший себе равных в искусстве хирургии, очень умный, веселый и чуть грубоватый. Далекий от низменных расчетов, не способный на темные дела, он жил преисполненный гордостью за свое ремесло, не терзаясь угрызениями совести. А если Год и зашибал деньгу, если он пользовался услугами посредников, если созданное им целое предприятие получало огромные доходы от богатой клиентуры, то лично он испытывал, пожалуй, больше удовольствия от поднятой вокруг него шумихи, нежели от барышей. Работал он совершенно открыто и не прочь был пригласить весь Париж к операционному столу. Картины, гравюры, зарисовки всячески рекламировали его за работой: хирурга изображали с засученными рукавами в белом фартуке, повязанном под мышками; красивый, как бог, он вершил человеческие судьбы, кромсая направо и налево. Доктор Год был единственный, кто мог искусно вскрыть и снова зашить брюшную полость. В иных случаях он вскрывал ее повторно, чтобы лишний раз проверить, что там делается. Благодаря антисептическим средствам, операция превратилась в невинную игру, к хирургическому вмешательству прибегали подчас по пустячному поводу, иногда просто из желания узнать, что это такое. Сколько поступало в клинику женщин, столько он и оперировал. А если оказывалось, что диагноз поставлен неверно и болезнь не обнаруживалась, он все-таки удалял какой-нибудь орган, не желая зашивать, ничего не отрезав. Весь Париж говорил о его операциях, прославлял изумительное мастерство, которого достиг хирург. Год, набивший себе руку в госпитальной клинике на тысячах бедных пациенток: благодаря им он и стал кумиром, самодержавным оскопителем извращенных богачек, к ногам которого потоком стекалось золото.
Когда Серафина в сопровождении Менфруа вошла в большую белую палату с белыми койками, на которых лежали белые женские фигуры, она ужасно удивилась, заметив Матье у изголовья Сесиль, которую оперировали несколько дней назад. Он знал об операции и, сочувствуя печальной участи больной, пришел ее навестить. Молча стоял он у постели рыдавшей Сесиль. Несмотря на свои семнадцать лет и высокий рост, она была не по возрасту хилой и хрупкой, с руками, плечами и шеей маленькой девочки. Ее бесцветные волосы разметались по подушке, бледное худенькое личико осунулось от страданий и горя. Губы ее дрожали, глаза покраснели, и она рыдала, рыдала в приступе безутешного отчаяния.
— Что с ней? — спросила Серафина. — Разве операция прошла неудачно? Или она все еще страдает от боли?
— Нет, нет, операция прошла отлично, — отозвался Матье. — Говорят, это просто шедевр, — все было сделано с таким блеском, что ассистенты чуть ли не аплодировали. И она только что сказала мне, что не испытывает никаких болей.
— Так чего же она так горько плачет?
Он с минуту помолчал. Затем с состраданием, в котором чувствовалась нежность, ответил:
— Только сейчас Сесиль сказали, что если она выйдет замуж, она все равно не сможет иметь детей.
Ошеломленная Серафина взглянула на тщедушную девушку, на этот жалкий скелетик.
— Как! И из-за этого она плачет? Об этом сокрушается?
Матье повернулся к Серафине и строго взглянул ей прямо в глаза, заметив, что она еле сдерживает насмешливую улыбку.
— Да, как видите… Как видите, есть несчастные девушки, больные и к тому же нуждающиеся, а между тем одна мысль о том, что они никогда не смогут иметь детей, причиняет им страдание.
Серафина приблизилась к постели, ей не терпелось утешить девушку и, осушив ее слезы, без помех поговорить с ней. Отбросив с помертвевшего лица бесцветные пряди волос, с трудом подавляя рыдания, девушка собралась с силами, чтобы отвечать на ее вопросы:
— Вам все еще больно, моя милая?
— Нет, сударыня, нисколько.
— А во время операции вам было очень больно?
— Не могу сказать, сударыня, не знаю.
И она вновь зарыдала, зарыдала еще сильнее, еще неудержимее. Расспросы посетительницы напомнили ей о том, что ей все удалили, что она никогда не сможет иметь детей, никогда, никогда в жизни! Она знала все о любви и материнстве, это дитя улицы, сумевшее сохранить девственную чистоту среди окружавшей ее грязи. И из груди этой девственницы, безжалостно искалеченной в самом расцвете молодости, рвалась скорбь матери, инстинктивный крик неистового, не ведомого ей доселе отчаяния, которому не видно было конца, которое не мог облегчить поток слез.