Вдруг в палате началось радостное оживление — в дверях показался доктор Год; иногда он приходил сюда помимо своих обычных посещений, чтобы показать этому маленькому, безропотно оскопленному мирку, что он по-отечески печется о нем. Он явился в сопровождении одного лишь интерна, толстяка по имени Саррайль, с хитрыми глазами и вульгарной заурядной физиономией. Сам Год, высокий, красивый, рыжеволосый мужчина, тщательно выбритый, с широким веселым и грубоватым лицом, дышавшим умом и силой, казалось, и впрямь был облечен какой-то высшей властью и, подобно доброму владыке, снисходил до простых смертных, обращаясь с ними, как с ровней. Заметив, что одна из его больных, та, которую он называл своим «сокровищем», плачет, Год подошел к ней, желая узнать причину ее слез. Услышав ответ, он мягко улыбнулся.
— Вы утешитесь, мое сокровище. В таких случаях утешаются очень быстро, вы сами не замедлите в этом убедиться.
Менфруа отвел Года в сторону и представил его баронессе Лович. Они обменялись улыбками, светскими любезностями, с первого взгляда поняв друг друга, и условились встретиться на следующей неделе у знаменитого хирурга. Прежде чем продолжить обход палаты, доктор отвесил прощальный поклон Менфруа и энергично пожал руку своему скромному и корректному коллеге: сделка была заключена. Сесиль все еще продолжала плакать, спрятав лицо в разметавшиеся волосы. Она не отвечала на вопросы, ничего не слышала. Пришлось оставить ее в покое.
— Я вижу, вы окончательно решились, — сказал Матье Серафине, выходя вместе с нею. — Но ведь это очень опасно.
— Что поделаешь! Я слишком страдаю, — спокойно ответила она. — И потом, я просто не могу жить дальше с такими мыслями. Пора положить этому конец.
Через две недели Серафину оперировали на улице Де-Лилль в больнице, которую содержали монахини. Это было нечто вроде обители, окруженной садами, где Год в благодатной тиши монастырских стен стерилизовал всех тех, кого он именовал «своими знатными дамами». Обычно ему ассистировал доктор Саррайль, чей внешний облик — грубая, какая-то бычья физиономия, голова, ушедшая в плечи, жидкая бороденка, поредевшие виски — не вызывал симпатий пациенток; но в этом энергичном малом, обозленном неприязнью, которую он внушал женщинам, Год сумел увидеть своего верного пса, ибо в бешеной погоне за скорой удачей тот соглашался на любую работу. Разумеется, операция прошла превосходно — очередное чудо ловкости и умения: все ненужное было удалено, изъято, оно исчезло, словно испарившись в искусных руках фокусника. Серафина, крепкая, ничем, по сути, не болевшая, сильная женщина, великолепно перенесла операцию, быстро оправилась и вскоре опять появилась в свете, торжествующая, пышущая здоровьем, будто прошла курс лечения в Альпах или на берегу моря. Когда Матье вновь встретил ее, он даже растерялся перед этой дерзкой радостью, перед этим пламенем исступленного желания, горевшего на ее лице, перед этим непристойным торжеством женщины, которая, став бесплодной, может отдаваться без страха, утоляя свою ненасытную жажду любви: тревожный, ищущий взгляд Серафины выдавал тайну ее ночей, проведенных в алькове, открытом чуть ли не всей улице, тайну ее безудержных низменных наслаждений.
Однажды, когда Матье завтракал у Бутана, между ними зашел разговор о клинике Года. Доктор был в курсе всех этих дел, знал об этих операциях. Сначала он говорил печальным тоном, но постепенно разгорячился.