— О нет, сударыня, нет! Тогда об операции и речи не было. Когда об этом заговорили в первый раз, я рассердилась и хотела уйти, решила, что меня непременно искалечат, да и муж на меня глядеть не захочет! Но все эти господа только посмеялись и заявили в конце концов, что если я предпочитаю умереть, то это мое дело… Больше недели я там пролежала, а они все твердили, что через месяц я наверняка умру. Сами понимаете, каково жить с такой мыслью, — поневоле ляжешь под нож; я просила хоть объяснить, что мне будут делать, но они не отвечали или же говорили, что операция совсем пустяковая — такие, дескать, чуть ли не каждый день делают и даже боли никакой не чувствуешь при этом. Вы понятия не имеете, сколько женщин соглашаются на эту операцию; каждое утро из палаты уводят троих-четверых, затем привозят обратно и говорят, что они уже вылечились… Наконец согласилась и я, по своей воле, разумеется, и теперь очень довольна.
— Все-таки, — перебил ее Бенар с набитым ртом, — в воскресенье, когда я целый час просидел у тебя, они могли бы меня предупредить, что собираются удалить все начисто. Ведь это, что ни говори, касается мужа, такие вещи без его согласия делать нельзя… Да и тебе-то ничего не сказали, ты и сама обомлела от удивления, когда узнала, что у тебя ничего не осталось.
Эфрази рассердилась и жестом приказала ему замолчать.
— А вот и нет, меня предупредили!.. Конечно, начистоту они ничего не сказали. Но я же видела, что происходит с другими, и не очень-то верила, что вернусь к тебе такой, какой ушла. В конце концов, чего тебе надо? Чуть больше, чуть меньше — разница невелика. Тебе-то жалеть не о чем, ведь этого же не видно. Все-таки лучше, чем, скажем, шрам на лице.
Но он продолжал ворчать, уткнувшись носом в тарелку.
— А я не согласен. Они обязаны были меня предупредить. Да и тебе должны были объяснить, что раз уж все вынимают, ты никогда больше не будешь иметь детей.
И, не обращая внимания на бурю, которую он сам же вызвал, Бенар снова принялся за еду.
— Замолчи ты! А то из-за тебя я снова расхвораюсь. Неужели нам троих мало? Или ты решил сделать мне целую ораву, как у нашей бедной матушки… Посудите сами, сударыня, трое детей для таких бедных людей, как мы, — разве этого недостаточно?
— Ах! Боже милостивый! — весело воскликнула Серафина. — По-моему, и эти — лишние!.. А операция очень болезненная?
— Не знаю, как и сказать, ведь спишь. Просыпаться, конечно, не очень-то приятно, но все же терпеть можно.
— А теперь вы здоровы?
— Да, здорова, по крайней мере, они мне так сказали. Прежде у меня как заломит то в пояснице, то в животе — больно, хоть на крик кричи. А теперь лишь время от времени бывают небольшие приступы, но мне обещали, что как только все зарубцуется, я вообще ничего не буду чувствовать.
Единственно, что огорчало Эфрази, это то, что сила у нее не прежняя. Целый день она возилась по хозяйству, не выпускала щетки из рук; ее любовь к чистоте превратилась в истинную пытку для мужа, не смевшего ни шелохнуться, ни ступить в башмаках через порог комнаты. А тут еще трое детей, которых она мыла и скребла, щедро раздавая им подзатыльники за любое пятнышко. После возвращения из больницы она быстро уставала, без сил опускалась на стул, злилась, отчаивалась, что больше ни на что не годна.
— Вот видите, сударыня, десять минут — и я уже выдохлась, — добавила она, бросая щетку и усаживаясь. — Ну ничего, надо набраться терпения и ждать, раз мне обещали, что я буду здоровее, чем прежде.
Но эти подробности не интересовали Серафину: ее занимал один щекотливый вопрос, который она никак не могла облечь в пристойную форму. В конце концов она решилась и, спокойно глядя на Бенара, сказала со своим обычным невозмутимым бесстыдством:
— Ну, мужья еще мирятся с тем, что жены не рожают, но вот когда дома не с кем позабавиться, когда женщина не та, что прежде, тогда все идет вкривь и вкось, а это самое страшное для супругов.
Каменщик понял намек и, сразу повеселев, разразился громким хохотом.
— О, сударыня, уж тут мне жаловаться просто грех! Если бы я ее слушал, то с того дня, как мне ее возвратили, мы бы только и делали, что развлекались!
Смущенная, рассерженная Эфрази снова приказала ему замолчать, — она женщина порядочная и скабрезностей не выносит. А Серафина, тоже повеселев, в восторге от полученных сведений, узнав наконец то, что так жаждала узнать, уже собралась было уйти, как вдруг старуха Муано, молча дремавшая на стуле и словно не слышавшая всех этих разговоров, разразилась неторопливой нескончаемой речью: