Отсюда поезд бежит на Leipzigerplatz и на другие площади, где нищие продают спички и спокойно лежат покрытые попонками собаки, поводыри слепых.
Всхлипывают шарманки, они не играют ни «Ach, mein lieber Augustin», ни «Deutschland, Deutschland über alles»[617]
, они просто стонут. Это механический стон Берлина.Если не поехать на площади, а выйти из пустых ворот Gleisdreieck, то не увидишь ни немцев, ни профессоров, ни шиберов.
Кругом, по крышам длинных желтых зданий, идут пути, пути идут по земле, по высоким железным помостам, пересекают железные помосты, проходя по другим помостам, еще более высоким.
Тысячи огней, фонарей, стрелок, железные шары на трех ногах, семафоры, кругом семафоры.
Тоска, эмигрантская любовь и трамвай № 164 завели меня сюда, я долго ходил по мостикам над путями, которые перекрещиваются здесь, как перекрещиваются нити шали, проводимой через кольцо.
Это кольцо — Берлин.
Это кольцо для моих мыслей — твое имя.
Я возвращался часто ночью от тебя и проходил под двенадцатью железными мостами.
Идешь, поешь. Думаешь, почему к железному сердцу Германии — Gleisdreieck — и к железным воротам Гамбурга жизнь дает только готовые вещи — дома, как чемоданы, трамваи, на которых некуда ехать. Иду, возвращаясь.
Иду дорогой под двенадцатью железными мостами.
Идти далеко. На углу Potsdamerstrasse каждую ночь вижу все одну и ту же проститутку в красной шляпе.
Она напевает что-то, увидя меня, потом говорит на непонятном мне языке.
Иду мимо, мне далеко.
Что делать, товарищ в красной шляпе!
На свете много разных зверей, и все они по-своему славят и хулят Бога.
Ты ныряешь на дно морское без слов и выносишь со дна моря один песок, текучий, как грязь.
А я имею много слов, имею силу, но та, которой я говорю все слова, — иностранка.
Письмо Алино — лучшее во всей книге. Но не читайте его сейчас. Пропустите и прочтите, уже окончив книгу. Я объясню вам сейчас, почему это нужно сделать.
Я сам не прочел его в свое время. Поцеловал, пробежал отдельные кусочки, но оно было написано карандашом, и я не прочел.
Сейчас объясню почему. Послушайте, — я глухарь. То есть я клепал в жизни котлы, придерживая клещами изнутри заклепки. В ушах гром. Вижу, как шевелятся у людей губы, но ничего не слышу. Меня оглушило жизнью — глухие же люди очень замкнуты.
Прочел Алино письмо только недавно, 10 марта, уже дописав книгу. Читал четыре часа. Письмо прежде всего очень хорошо написано. Честное слово, я его не писал. В нем настоящая правда про любовную инерцию и еще одна ненаписанная правда об инерции несчастья. Мне за границей нужно было сломиться, и я нашел себе ломающую любовь. И уже не глядел на женщину и сразу пришел к ней с тем, что она меня не любит. Я не говорю, что иначе она меня бы полюбила. Но все было предопределено. Это письмо нарушает схему о двух культурах потому, что женщина, написавшая так про Стешу, — своя.
А Стешу я люблю, несмотря на то что она переставила во мне всю мебель.
Итак, дорогие друзья, не читайте этого письма. Я нарочно поэтому перечеркиваю его красным. Чтобы вы не ошиблись.
Как композиционно понять это письмо? Ведь оно все же вставлено?
Но скажите, на какого черта вам нужна композиция? А если нужна — извольте! Для иронии произведения необходима двойная разгадка действия, обычно она дается понижающим способом, в «Евгении Онегине», например, фразой: «Уж не пародия ли он?» Я даю в своей книге вторую повышающую разгадку женщины, к которой писал, и вторую разгадку себя самого.
Я — глухой.
Если вы поверите в мое композиционное разъяснение, то вам придется поверить и в то, что я сам написал Алино письмо к себе.
Я не советую верить…
Впрочем, вы вообще ничего не поймете, так как все выброшено в корректуре.
О чем можно писать на этой ученической бумаге? Только не считай ошибок и не ставь баллов. Сжевала три аспирина, выпила удивительное количество разных горячих вещей, гуляла по квартире босиком в шубе, разговаривала с кем-то по телефону, ела селедку с картошкой, долго ничего не делала, а теперь пишу тебе.
К этой женщине, когда она тебе позвонила, ты прибежал рысцой. Кокет, или гадость, или то и другое вместе!