Если бы ты был женщиной, то мой так называемый Вертхейм[618]
оказался бы мелочной лавочкой рядом с твоим предприятием. Но твоя любовная инерция меня немного пугает. Прямо жутко. Ты кричишь, раздражаешься на собственный голос и еще пуще кричишь. А ну как ты по инерции объяснишься в любви чему-нибудь совершенно неподходящему? Не злись только.Сшей себе новый костюм, и чтобы было шесть рубашек — три в стирке, три у тебя, — галстук я тебе подарю, чисти сапоги.
А со мной говори о книжках, я буду стоять на задних лапках совсем вертикально и слушаться.
Теперь буду спать. Неужели я заболею и завтра не смогу танцевать?
Такой хороший англичанин и танцор (два равноценных достоинства). Неужели заболею?
Такой холод. Мне нужны ботики или автомобиль. Заложить душу дьяволу? Может быть, и не худо в закладе?
Вчера целый день думала о моей кормилице, Стеше. Я вот думаю и уезжаю в обратную сторону на трамвае, — потом плачу.
Я больше похожа на Стешу, чем на маму. Стеша белая и розовая, полная, хохотунья, совершенно незлобная и любит мужской пол. Оттого не раз была кормилицей.
Каждый раз, как в Воспитательный идти[619]
, приходила к папе — денег нет.Папа ее ругает, что она с того негодяя не взяла?
— Бог с ним, барин!
Меня она любила как дочь родную. Двухмесячную кормила меня щами и как-то отравила, сама наевшись косточек от вишневого варенья, которое варили на даче. Когда я подросла, приходила ко мне с гостинцами, стояла и говорила «вы», когда народ уходил, садилась со мной чай пить и говорила «ты». Когда я совсем большая выросла, стала я понимать ее веселый нрав. «У моей барыни подруга живет, не пойму я — ровно как монашки». А сама хохочет и такая вся теплая. Стешей от нее пахнет, как в ее деревянном сундуке, когда она крышку поднимает: ситцем и яблоками. Нос кверху, глазки хитрые.
Кухарка считала, что ко мне ходит слишком много молодых людей, и думала, что за прикрытой дверью происходят безобразия. «Что ты, — говорит Стеша, — ты вот, говорят, незаконного ребенка прижила, а разве они себя до этого доводят!»
Как-то служила она в очень богатом доме. В доме случилась кража.
Как всегда, Стеша к папе в слезах, что ее в участок волокут.
Папа ее спрашивает:
— А ты где была, когда кража случилась?
— В Новодевичьем монастыре, у монашки в гостях.
— Вот ты и скажи, тебя и отпустят.
— Что вы, барин, монашку в такое дело путать.
Так и не сказала ни за что, сидела в тюрьме сколько-то, потом воры нашлись и ее выпустили.
Зато, когда после революции мама ее уговаривала идти голосовать, она сказала, что после этой истории с серебряными ложками ее в участок калачом не заманишь.
На мою свадьбу ей давно-давно было обещано шелковое платье.
Так она его и не получила…
Даже сон прошел, так я ее люблю, Стешу.
Целую, милый, только бы не разболеться.
За что я на тебя со Стешей обрушилась?
Я ковриком лежал у твоих ног, Аля!
Милый,
о Таити я вспоминать люблю[620]
, но рассказываю неохотно. Мама всегда говорила, что я неинтеллигентно отношусь к событиям и окружающему миру: я не знаю, сколько на Таити жителей, белых и черных, сколько километров в окружности, какой высоты горы. Меня просто тянет обратно к милому острову, фантастическому морю. Вода синяя, как цветные чернила, коралловый риф опоясывает остров; со знакомым шумом разбиваются о рифы волны, и пена образует гигантский белый невянущий венок; белый цветочек — тиарэ — за ухом темного улыбающегося лица и ваниль без устали пахнут; крабы бочком шныряют по берегу; солнце садится за Мореа. Это я знаю, вижу, ощущаю.