В книгу вошли иногда полностью, иногда фрагментарно многие статьи, которые я писал для советских и зарубежных газет и журналов. Но я беспощадно вымарывал из этих статей то, что считаю сейчас устаревшим, а такого в них много. Кое-что уточнял. Но многое было и предугадано и даже напророчено.
С 1949 года, с которого я начал печататься, я был как будто несколькими людьми, прожившими совершенно разные жизни. Будущий автор «Наследников Сталина» в ранней юности искренне писал стихи, воспевающие Сталина. Было ли это моим двурушничеством, хамелеонством? Нет, это было развитием личности. К счастью, мое личное развитие совпало с развитием исторических событий. А если бы нет? Если бы я пришел к антисталинскому мышлению при жизни Сталина, то конец мой был бы однозначен – расстрел или лагеря. Если бы я продолжал писать ему оды или, в случае прихода к власти Берии, стал лауреатом бериевской премии, то физически я бы остался жив, но как поэта меня бы не было. При таком историческом раскладе Солженицын мог бы умереть, никому не известный, где-нибудь на Колыме от пеллагры, Ростропович мог бы играть на концертах, где из правительственной ложи поблескивало пенсне Лаврентия Павловича, а Тенгиз Абуладзе ставил бы пышные исторические фильмы не современнее, чем о царице Тамаре.
История меня спасла и от пыток, и от палаческих ласк. Но она не спасла меня от множества иллюзий, за которые я жестоко поплатился своими разочарованиями.
Я был с детства романтиком, легко поддающимся влюбленной ослепленности. Романтика меня часто предавала. Но, к счастью, одновременно я был спасительно зрячим реалистом. Реализм не давал мне превратиться в неизлечимого слепца, в его самую худшую разновидность – в пропагандиста слепоты.
Составляя эту книгу, я безжалостно старался отшелушить все ложно романтическое, что сейчас мне кажется или преступно наивным, или высокопарно смешным. Но тем не менее я не старался выкинуть все романтическое, ибо без этого не было бы меня. Именно по этим причинам я все-таки оставил фрагменты «Преждевременной автобиографии», которая, несмотря на обвинения ее в очернительстве, является романтическим идеализмом. Но, горько усмехаясь над собственным и чужим риторическим романтизмом, я в то же время жалею, как неполноценных людей, всех, лишенных романтического дара.
Да, ложная политическая или религиозная романтика приводила в истории к преступным, кровавым результатам. Но и все лучшее в политике, религии, искусстве, да и в личных человеческих чувствах было бы невозможно без чистой, одухотворяющей романтики. Эта книга представляет собой попытку особой исповеди – накапливавшейся годами. На этой книге лежит грустная тень моих многих разбитых надежд, оказавшихся иллюзиями. Их невозможно было сократить или отредактировать до неузнаваемости, как нельзя отредактировать гены, не прибегая к опасным сомнительным экспериментам. Но в этой книге есть и надежды сохраненные, пронесенные мной сквозь цинические перипетии жизни, и в первую очередь надежда на возможность человеческого братства. Великий философ-идеалист Николай Федоров всю историю определял как борьбу двух тенденций: братства и небратства.
Надеюсь, что в этой борьбе пригодится мой жизненный опыт, который по фразам, по строчкам и составил эту книгу.
Нашей совести колокола
В новом замечательном фильме братьев Тавиани «Хаос» итальянские крестьяне, поймав ворона, привязывают ему на шею железный колокольчик, и ворон летает над горами, долинами, над страданиями, слезами и кровью, оглашая тревожным звоном небо и землю, не позволяя спать людям равнодушным или людям слишком усталым, для того чтобы что-то услышать. Настоящему художнику не надо ничего привязывать – он рождается с колоколом Джона Донна и Хемингуэя на шее. Тяжесть этого колокола спасительно не позволяет большим художникам взлетать преступно высоко над человеческими несчастьями.
В древнерусской истории колокол, звонивший по убиенному царевичу Димитрию, был жестоко наказан как мятежник. По царскому указу у него вырвали язык, его били плетьми, погрузили на телегу и отправили в сибирскую ссылку под строгой охраной.
Колокола предупреждали первыми о появляющихся на горизонте монгольских ордах, ибо колокольня одновременно была и сторожевой башней. Колокол собирал вольнолюбивых новгородцев на вече. Не случайно Герцен назвал свой журнал, издаваемый в эмиграции, «Колокол», ибо набат и восстание совести всегда были связаны.
Поэт Кедрин писал о войне:
Роль колокольную снова взяли на себя поэты нашего поколения. Вознесенский писал:
Функция большого искусства – это функция колокола, будящего заснувшую совесть.