— В феврале у нас произошла революция буржуазная, хотя совершили ее питерские рабочие. Поэтому никаких социальных изменений она не внесла. Царизм свергли — это точно, но весь уклад жизни остался старый. Ни один наболевший вопрос не разрешен: по-прежнему солдаты гниют в окопах, а рабочие выматывают из себя жилы на заводах по десяти и двенадцати часов в сутки. По-прежнему у крестьян безземелье, а помещики, монастыри и церковники владеют миллионами десятин лучших земель. Где же тут справедливость? Где же тут социальные преобразования? Нет, если мы не хотим совсем угробить революцию, надо всю власть передать трудящимся. И не формально, а на деле, как писал об этом Ульянов-Ленин. Тогда Советы выполнят свой долг и проведут в жизнь социальные мероприятия, нужные народу.
— Вы полагаете, народ состоит только из солдат, крестьян и рабочих? — крикнул известный всему городу пайщик «Орлеса», гласный городской думы Кондрашов, отец красавицы Софьи.
И цирк забушевал:
— Большевики всех остальных выселят на Камчатку или Сахалин!
— Власть Советам, а Советами будет управлять Ленин!
— Пороху не нюхали и требуют мира!
— Мы воевали, а дань с Германии — нашим союзникам!
— Кайзер послал Ленина разваливать русский фронт!
— Не зря стараются! Немецкие денежки получили!
— Три года воевали, а теперь вместо победы — шиш!
Эти выкрики шли уже из рядов, занятых рабочими.
Только солдатская масса безмолвствовала. Коростелев стоял, неестественно выпрямясь, сжав кулаки.
«Вот она — мелкобуржуазная стихия! А рабочие поддались на удочку и тоже глушат нас ревом. Вон Ефим Наследов опять бузотерит — смеется. Обидно, стыдно за своих железнодорожников…»
Прежде чем уступить место на трибуне Барановскому, которого встретили бурей оваций, Александр Коростелев подобрал листы своего ненужного теперь конспекта. «Возьму еще раз слово после Барановского и разнесу его, пусть они потом кричат сколько угодно».
Александр повернулся к столу президиума и увидел… Цвиллинга. Тот сидел рядом с Кичигиным, внимательно разглядывая аудиторию, словно выставленную напоказ. Бинты, что опутывали его голову и шею, сейчас выглядели совсем иначе, чем на больничной койке: он походил на выздоравливающего фронтовика. Только ярко рдели щеки и нос, но и это при такой внушительной повязке было естественно.
— Почему ты удрал из больницы? Разве можно?
— Раз удрал — значит, можно. Вам ведь тут нелегко.
— Нелегко — точно!
Барановский тем временем разошелся, доказывая, что наболевшие вопросы, на которые указывал Коростелев, разрешит только Всероссийское учредительное собрание, а не Совет, и что разговоры о мире теперь, когда победа так близка, — предательство.
— Нельзя допустить, чтобы слава ее и законная добыча (он так и сказал для ясности: не контрибуция, а «добыча»), за которые уже пролито море русской крови и перенесены столь ужасные лишения, достались лишь нашим союзникам. Они в этом случае семимильными шагами пойдут к прогрессу, а Россия, принесшая в жертву десятки миллионов людей, будет отброшена вспять и станет, как во времена татарского ига, отсталой, нищей страной. Ведь большевики хотят вместо сияния победы добиться для нашей родины мира на самых кабальных условиях.
Аплодировали Барановскому шумно и долго. Только когда на трибуне появился Цвиллинг, наступила тишина. Потом в первых рядах возникло какое-то оживленное шушуканье, завертелись дамы, улыбаясь и прикрываясь веерами, и не успел Цвиллинг произнести слова, как некто в сером фланелевом костюме громко и нагло спросил:
— Правда ли, что вы, евреи, едите христианских мальчиков?
Цирк замер. Лицо Цвиллинга побледнело. Чего только не плели против него провокаторы: и продажная он душа, и судился за кражи и грабежи, и кто-то по его приказу украл мальчика. Но мысли об этом проскочили в голове Цвиллинга мгновенно — медлить с ответом было нельзя, и он сказал серьезно:
— Да. Безусловно, правда. Я за каждым завтраком съедаю по мальчику.
Напряженная тишина взорвалась хохотом, будто очищающий ураган пронесся под грандиозным куполом.
— Как видите, клевета — первое оружие наших противников, — сказал Цвиллинг, когда все утихомирились. — Говорят, что мы государственные изменники, бандиты, а если большевик — еврей, то обязательно людоед, хотя моим единоверцам — евреям-меньшевикам и евреям-эсерам обвинения в такой кровожадности никто не предъявляет. Почему? Да потому, что они сами и придумали эти обвинения.