Сколь захватывающей ни казалась бы римская древность, возможно, нам следует быть несколько осторожней с нашей склонностью к ретроспекции. Что, если рукотворная наша хронология — всего лишь самоутешительное заблуждение, способ сокрытия отсталости человеческого сознания? Что, если она только средство оправдания черепашьего шага эволюции вида? И что, если само представление о такой эволюции ложно? Наконец, что, если это доброе старое чувство истории — просто самозащита дремлющего большинства от бодрствующего меньшинства? Что, если наши соображения об античности — лишь выключение будильника? Возьмем, к примеру, этого всадника и его книгу. Начать с того, что «Размышления» не были написаны «во втором веке от Р. Х.», хотя бы потому, что их автор не жил по христианскому календарю. Впрочем, время сочинения этой книги не имеет значения, ибо ее предмет — этика. При условии, конечно, что человечество не испытывает особой гордости за то, что понапрасну растратило пятнадцать столетий, прежде чем прозрения Марка были повторены Спинозой. Возможно, в счете мы сильнее, чем в мышлении, или мы принимаем первое за второе. Почему мы всегда так хотим знать, когда именно истина была произнесена впервые? Разве археология такого рода не является сама по себе указанием на то, что мы живем в заблуждении? Во всяком случае, если «Размышления» — древность, то руинами являемся именно мы. Хотя бы потому, что верим, будто этика имеет будущее. Что ж, возможно, нашу способность к ретроспекции и впрямь следует несколько обуздать, чтобы она не оказалась всепоглощающей. Поскольку этика — даже не будучи ничем другим — критерий настоящего, возможно, единственный существующий, ибо она превращает все «вчера» и «завтра» в «сейчас». Она именно та стрела, которая в каждый момент своего полета неподвижна. «Размышления» — не учебник экзистенциализма, и они не были написаны для потомства. И нам не следует интересоваться личностью автора или присваивать ему звание государя-философа: этика — уравнитель; таким образом, автором здесь является каждый. Его представление о долге не может быть приписано царской передозировке, поскольку он не был единственным императором на свете; нельзя приписать императорскому происхождению и его смирение, поскольку мы можем испытывать то же самое, не будучи императорами. Смирение это нельзя объяснить и его философской выучкой по тем же причинам: было слишком много философов кроме Марка, а, с другой стороны, большинство из нас не является стоиками. Что, если его чувство долга и его смирение были, в первую очередь, продуктом его личного темперамента, расположенности к меланхолии, если быть точным; в соединении, возможно, со старением? В конечном счете существует всего лишь четыре известных темперамента; так что, по крайней мере, меланхолики среди нас могут принять эту книгу близко к сердцу, забыв об исторической перспективе, которой все равно никто не владеет. Что до сангвиников, холериков и флегматиков, то им тоже, возможно, следует признать, что меланхолическая версия этики достаточно удобна для них в смысле восхищения ее родословной и хронологией. Возможно, раз уж нет обязательной стоической идеологизации, общество может выгадать, сделав хотя бы ощутимую душевную склонность к меланхолии необходимым условием для любого, кто стремится обществом этим управлять. В этом смысле демократия дает те же возможности, что и империя. К тому же нам не следует называть стоическое приятие воспринимаемой действительности смирением. «Бесстрастность» подошло бы больше, учитывая соотношение между человеком и объектами его внимания, или — что, возможно, вернее в нашем случае — vice versa. Песчинка не может смириться перед пустыней; и что в конечном счете хорошо у меланхоликов — они редко впадают в истерику. В общем, они вполне разумны, а «разумное, — как однажды сказал Марк, — есть в то же время и гражданственное»[320]
. Сказал ли он это по-гречески, дабы соответствовать вашему представлению об античности?