Читаем Соколиный рубеж полностью

Он поглядел в глаза Ощепкова – тот понимающе и безнадежно усмехался и терпеливо ждал минуты, часа, дня, когда возможно станет зашептаться о дальнейшем, еще не сделанном, зыбучем, ускользающем, об этих людях, без которых они вдвоем не могут ничего. Он посмотрел в глаза Ромашки и Соколикова, и показалось, что они глядят особо, как бы перетекая чем-то сильным своим в его душу, разделяя с ним жалкую и наивную веру в возможность отрыва и как будто уже заклиная Зворыгина взять их на это обреченное дело: мы послужим, упремся, разгоним, затаимся, сожмемся и прыгнем. Отвлечем на себя и потащим твое.

Показалось, Ощепков уже нашептал им: нам нужна ваша сила; если жить нету мочи, если ход на свободу заказан, то все, что осталось, – выбрать, как пропадать. И они не зажглись, как селитра, не бросились к старику, как собаки к хозяину, нет. Это были уже не горячие храбрые мальчики, год назад в летных школах мечтавшие «быть таким, как Зворыгин», и не те сосунки, что попали сюда в декабре. Им выпала не быстрая испепеляющая смерть, не огромная краткая боль, когда даже крик «мама!» обрывается в самом начале, в груди, – им выпало то, что уравняло их по силе со Зворыгиным, потому что та сила, которая называется духом, может жить даже в самом тщедушном, заморенном, измученном теле и слабом уме.

Им подрезали крылья, обескровили, охолостили, их уже до костей проварили в этом вот… веществе, и они все еще были живы, не свихнувшись и не возжелав смерти как избавления, не подставив себя под расстрельную трассу по примеру других летунов, казавшихся намного крепче и терпеливее зеленых этих мальчиков. А коли так, то на обоих можно было опереться.

Только что же он может им дать? Ничего. Если даже сподобится Руди уложить в парашютную чашку тот шланг, это будет – полный бак для единственного человека. Для Зворыгина ли, для Ощепкова ли… для Ершова – вспомнил он и нашарил глазами того. Ершов смотрел Григорию в глаза с такою же тоскою обреченности и горькой солидарностью, как все. И на миг показалось: с таким же почтением и признанием зворыгинской силы смотрели на него и немцы только что – аплодируя, но с обезвреживающего расстояния, с чувством собственной неуязвимости, зная, что им самим не придется кувыркаться, как он, возле самой земли. Немигающий, сильный, прямой уважительный взгляд, ровный голос, молчание, кашель Ершова – неотменимое его присутствие в бараке, доселе бывшее терпимым, как соседство с любопытной квартирной хозяйкой, разносчицей сплетен, для Зворыгина сделалось невыносимым. Ведь теперь каждый вздох, каждый съеденный хлебный ломоть приближал эту гниду к тому ненадежному, ломкому механизму, который Зворыгин завел: при живом, не ослепшем Ершове и думать было нечего о том, чтоб Руди Борх старался не напрасно. И куда его деть? Придавить втихаря среди ночи? Старожила, майора советского войска? Весь барак взбаламутить? Немцы, немцы начнут всех выкручивать: кто? за что? для чего? Вряд ли всех постреляют за такое дерьмо, но почуют недоброе и усилят охрану и слежку. Ведь не спишешь Ершова на звериную склоку за хлеб. Уж чего, а баланды и хлеба им давали достаточно.

Эти твари вообще все построили так, что ни ревности, ни грызни за кусок между ними, крылатыми, быть не могло. Зависть тут могла быть только к мертвым. Воровать было нечего, подозревать друг друга тоже было не в чем. Разве только в желании смерти. На таран? Носом в землю? Валяй. Первым ты, завтра – может, и я. Потому-то так долго и прожил непрозрачным Ершов: барабанщик, слухач тоже вроде был немцам не нужен.

Ну так ведь и пугать было нечем: все уже с ними сделали, все, чтобы смерть представлялась желанным исходом. Было чем соблазнять – исключением из общего ряда, вызволением из этого воздуха, избавлением от беспрерывной надсады и тоскливого воя струны, пронизавшей все тело. Может, если б Ершову привелось терпеть лютую, но короткую муку, то он бы и остался верен законам человеческого братства, невзирая на то, сколь живуче и цепко в любом человеке желание сохранить свою жизнь. Кто же знает? Кто же может сказать, что с ним сделали там, в том неведомом лагере, Гросс-лазарете? Может, там он, увидев распоротые животы и отрезанные руки-ноги, всей своей требухою отпрянул от этих человечьих обглодков и пал истязателям в ноги, все готовый исполнить, принять, подписать, и обратной дороги ему уже не было. Ну а может быть, здесь кто-то главный Ершову сказал: хочешь, я навсегда тебя от этой пытки избавлю, все равно никому из товарищей ты не поможешь, разве что их мучения продлишь и себя самого изведешь.

Перейти на страницу:

Похожие книги