– Да сиди уж, сиди! Ты свое дело сделал! – Зворыгин привалил его к откосу, обрезав речь за неимением времени на жалость, и, не взглянув в глаза друг другу, разошлись: Зворыгин – к баку, к ястребку, а комдив – на поверхность земли, заспешив сделать самое трудное, одному человеку почти непосильное, потому что, вцепившись в кишку, человек становился как лошадь в запряжке, не подымающая глаз от борозды.
Зворыгин присел перед носом машины на корточки и, как заведенный, водил мокрой ветошью по полукруглому туннелю радиатора, отсчитывая время ударами увесистого сердца, и время то не двигалось, то на разрыв качалось сквозь него, и тогда он, подброшенный, подрывался к своей горловине, кишке и заглядывал в пахучее нутро машины сквозь закрытое плексигласом окошко: как, не всплыл там еще поплавок бензомера?
Поплавок не показывался, и Зворыгин опять отползал от крыла, и нудил всей своей требухой как молитву: «Крутится-вертится ВИШ-23, крутится-вертится с маслом внутри» – потому что забыл все другие слова, звал, взмолился с такою отчаянной силой, что в ответ на его нутряное прошение… кто-то встал у него за спиною с сопением и как будто глумливым причмокиваньем – тот невидимый, кто за Григорием все это время следил, наслаждаясь упорством земляного червя и наивностью крысы.
– Раус, раус, Ифан! Что ты фосишься там? – За спиною Зворыгина высился Юрген, неприязненно морщась всего-то на его нерадивость.
– Шау, Юрген, шау, шау зи хир! – сунул руку в туннель радиатора и, нашарив пришедшее в голову, выгреб горсть порыжелых иголок да веточку: на! вот не зря брил он брюхом еловый подлесок! Для того, чтобы вспомнить об этом сейчас.
– Гут, Иван, гут гемахт, – покивал ему Юрген, довольный, что Зворыгин глядит на машину его, машиниста, глазами, разделяя с ним, Юргеном, нежность к ее медным жилам и железным костям. А ну как погонит Ощепкова на другой самолет?!
– Эй, комдив! – крикнул он пресекавшимся голосом – убедиться, что тот еще там. – Мож, помочь чем?! Могу!
– Своему дураку помоги! – отозвался ворчливо Ощепков.
Зворыгин шатнулся к бачку и вперился в оконце: взошел поплавок! – ошарил глазами всю кромку гнезда и с воровским восторгом выдернул конец из горловины.
– В кровь Иисуса мать! Да что ж это такое?! – крикнул он, подавая условный сигнал.
И кишка поползла по сырому капонирному дну, разновеликими рывками вытягиваясь из-под низкого крыла и ускользая под брезентовый чехол, растянутый на склоне. Григорий всполохом взлетел из капонира и, поворотами башки установив, что – никого, наметом бросился к Ощепкову, на бегу ухватил полетевшую в руки кишку, протянул вдоль канавки и с ненавистью, ровно как ядовитого гада, втоптал ее в землю. Наддавал деревянными гольцами: сдохни! – и земля уступала, став податливой после дождя и еще не просохнув.
Они делали все на немецкой ладони, и огромную четверть минуты все было открыто посторонним глазам: и кишка, и нелепость их телодвижений – хотя издали, издали их работа, должно быть, гляделась обычной муравьиной возней. Всего трудней расправиться со шлангом было в месте сгиба – меж законцовкою крыла и скосом капонира: змея пружинила, топорщилась, толкалась, с каждым новым пинком только больше и больше выпирая наружу всей своею живучей каучуковой сущностью.
– Лопату! Лопату! – обварил его взглядом Ощепков. – Руби!
И Зворыгин всадил в землю штык, словно в шею, хребет, гидре контрреволюции, и рубил превосходный немецкий неподатливый шланг на куски от гнезда до крыла, упираясь штыком, словно в кость. Забросали землей, притоптали, отошли с подыхающим хрипом и свистом в мехах и, застыв, выедали глазами прибитое место, пядь за пядью ползли по пустому змеиному следу: нигде не топорщится? Ничего, просто ровная, черная, через час или два снова серая, с зачерствелою коркой, земля.
– Захряснет к ночи, – просипел Зворыгин. – А дождя, милый Боже, нам больше не надо.
Ноги хлипко дрожали, оба так ослабели, что уже с травяною покорностью ждали приближения Юргена. Тот ошарил «семерку» слесарским занозистым взглядом, кивнул и протянул Зворыгину окурок в поощрение:
– Как это есть по-фашему? Шапаш.
И пошли за промасленной честной немецкой спиной – в палящем их, как зной траву, пригибающем страхе, что немец унюхает все. Из волшебного их капонира разило, как из бочки бензина, из ворот ГСМ, нефтескважины, и сама их ослепшая кожа, казалось, пропиталась бензиновым духом, который не выветрить, не забить острым запахом пота, пересыхавшего во впадинах ключиц и шеи моментально.