А между тем уже ноги затекли, а митинг-парад все не кончается. Перед строем говорит что-то Белла Григорьевна, ее сменяет Леман. Он, кажется, сказал что-то смешное. Шутка, как зайчик от зеркальца, играет на лицах ребят. Все рады — и немного смущены. Не так уж часто шутит Леман. Из-за Колябы прослушал я все, о чем говорили перед строем. При виде Лемана Колька Муха тут же изображает мрачность. Или он и впрямь ненавидит Лемана? Шрам на щеке Колябы становится багровым. Почему он ненавидит Лемана? Может, потому, что тот пожалел его, не отправил в колонию после погубленного ключа от ворот. Леман, выходит, тоже бывает слабохарактерный? Ведь такие люди, как Колька Муха, видно, понимают и уважают только силу, а великодушие в человеке считают слабостью…
Тряхнув белесым хохолком, — Колька Муха опять сумел избежать стрижки, — он мне шепчет:
— В золотых кустюмах ходить будем! А денег полные карманы, марух заведем, фиксы золотые на все зубы посадим… Желтые корочки и брюки-чарли — тридцать шесть сантиметров!
Что еще за «золотые кустюмы»! Видел где-нибудь такие Колька Муха? Даже в кино, даже в книгах нет упоминания о них. Я представляю себе этот «золотой кустюм». Довольно паршивая, наверно, штука. Вроде рыцарского панциря из картинок в книге «Айвенго». Но те вынуждены были носить эти панцири! Рыцари, они друг друга секли мечами, как бабки кочаны капусты своими зазубренными, в бутинах, секачами. Они думали, что служат своей чести и любви, а служили чужому золоту и разврату. Хорохорились, воображали — недотепы!..
И теперь мне уже совершенно ясно, что Колька Муха просто дурачок. Дурак! Особенно любимое словечко у девчонок! Оно заменяет им весь набор наших, мальчишеских, ругательств. Во-вторых, дурость, пожалуй, и впрямь корень всех человеческих пороков. В самом деле, что может быть хуже дурака? И опять, выходит, девчонки правы. И надо видеть, с какой убежденностью, с каким чувством произносят они это слово: «дурак!» Припечатают — и весь ты тут, как заклейменный; ты убит наповал. И суд, и приговор, и казнь — в одном слове. Как выстрел в упор. И никаких объяснений! Расстрел на месте!
Девчонки, эти маленькие женщины, не изобретают ругательств, они вообще не любители изобретать — они и без того чувствуют в жизни достаточно ценностей. Вот они их и оберегают в жизни, самую жизнь оберегают — от разлагательств мальчишек. Да, кто не понял женщину — не понял жизнь! Думаю, вообще порядок на земле от женщины.
Но выходит, что дурак — это, к счастью, редкость! А вот Колька Муха, вот этот уже поистине дурак. К слову сказать, его-то девчонки чаще чем кого-либо так величают! А дурака и могила не исправит. Пусть Колька Муха бежит — в море, в Турцию, к черту! А где она, Турция? Он и Турцию на глобусе не покажет! Может, надеется, что я ему покажу. А он за это будет надо мной верховодить. Благодарю покорно, ваше ширмаческое величество. Давай драла без меня.
— Ах, вот оно из-за чего парад! Товарищ Полянская пожаловала! Запарилась небось в кожанке… Шмара, — сам себя прерывает Колька Муха. — А Леман, Леман вокруг ее винтует… Как ботало!
Я смотрю на товарища Полянскую. На тесном интернатском дворе кажется всегда, что она марширует, что в каменных стенах двора — ей тесно. Поэтому, возможно, она всегда так раздражается, напускается на Лемана, покрикивает на тетю Клаву. Здесь же, на просторе, она почему-то напоминает вертлявую ящерицу. То посеменит, то остановится — головку влево-вправо и замрет с вытянутым подбородком. К чему-то прислушивается…
Какая-то растерянность замечается в товарище Полянской. Может, впервые увидела перед собой не зыбко-обезличенных молодых бойцов мировой революции, а просто вдруг повзрослевших от работы, загорелых ребят, глядящих на нее прямо, сосредоточенно и серьезно. Ведь лучше всяких красивых слов и высоких назиданий воспитывает простая работа — даже пусть такая, как сбор помидоров. Может, она впервые увидела в нас живых людей?.. Пропылившихся, подсвеченных послеобеденным солнцем, одолевающих усталость и ощутивших ценность нелегкого труда, собственное достоинство, которое он дает?
Мы за эти дни и вправду заметно изменились, даже с Люси Одуванчика куда-то сдуло бессмысленную шустрость, не носится она, как в интернате, не пищит, как мышонок. Вчера я видел, как она, став на колени и присев на пятки, разговаривала с каким-то цветком — ромашкой или васильком. Говорила, трогала венчик — не мысля сорвать цветок. Прислушивалась молча, словно слышала в цветке сокровенный голос полей, угадывала доброе знамение природы. Я не посмел окликнуть девочку или тем более высмеять ее беседу с обычным запыленным цветком… Оглянулся — рад был, что кроме меня никто не видел Люсю.